Ни разговора по душам, ни насчёт работы не получилось: он был жутко занят, на столе всё время звонил телефон, заходили сослуживцы; встретиться ещё раз не предложил, и я ушел злой и оскорблённый, ощущая себя просителем и вспоминая слова Беранже-Курочкина: «…Кто я такой в сравненье с ним, в сравненье с ним, с лицом таким?..» (С месье Ухватовым самим…) Мелькнула мысль, что его поведение может объясняться комплексом вины или стыда, который я начал замечать среди тех, кто по разным причинам не был на фронте и при встрече с побывавшими там старался загодя напяливать панцирь, чтобы сподручней было держать оборону против зачастую весьма спесивых и несдержанных «героев». (Или считавших себя таковыми.)
Впрочем, не верьте мне: такая мысль появилась значительно позднее, а тогда я просто решил никогда больше встречи с ним не искать. И придерживался своего решения лет двадцать с лишним, пока фамилия «Ухватов» не прозвучала в разговоре с мужем одной из сестёр Риммы, жившим и работавшим в Минске. Его имя Лёня, он московский дирижёр, пианист и находился тогда со всей семьёй в этом приятном городе не по зову сердца, а потому что в Москве найти работы не мог. До этого, по той же причине, ему пришлось побывать в городах Тверь и Сталино (позднее стал опять Донецком). Лёня был настоящий музыкант и настоящий музыковед — но не «ведал» музыкой, как Коля Ухватов искусством, а хорошо знал её, любил, писал о ней книги и увлечённо рассказывал в своих лекциях.
(О таких, как он, кто вынужденно покидал родные города и стены совсем не из-за «охоты к перемене мест», вспоминал недавно знаменитый дирижёр Геннадий Рождественский, рассказывая, как в 60-х годах прошлого века ему велели уволить из оркестра, которым он руководил, 42 музыканта, грешивших той же «нехорошей» национальностью, что и Лёня. Рождественский не сделал этого и ушёл из оркестра. Однако их всё равно уволили.)
Но с чего это вдруг Лёня упомянул фамилию «Ухватов»? А потому, что мой давний школьный приятель работал теперь в Минске, и не каким-нибудь простым «вЕдом», а самым главным в Белоруссии, то есть председателем Комитета по делам искусств. Я уточнил у Лёни имя этого начальника — оно было Николай, — и мне захотелось повидать того, с кем лет сто назад сидел в одном классе; с кем тайно распивал дешёвое вино на чердачной лестнице школы; с кем вместе выступал на школьной сцене, изображая кого-то из «Бориса Годунова» и, тоже пушкинской, «Барышни-крестьянки»; с кем гуляли по звеневшей трамваями Садово-Кудринской; вдыхали пропитанный собачьими экскрементами воздух в крошечной комнате на верхотуре большого красивого дома и страстно рассуждали о достоинствах и недостатках знакомых девчонок, на одной из которых он впоследствии женился, но брак был недолгим.
Вот по всем этим причинам, когда Римма сказала, что очень соскучилась по своим любимым племянникам Грише и Тане и по их родителям и хочет взять на несколько дней отпуск за свой счёт у себя в Агентстве по авторским правам и съездить к ним в Минск, я и предложил себя в попутчики… Но тут вот что ещё произошло… (Не знаю, как вы, а я считаю за благо, что с нами, или у нас, всё время что-то происходит: иначе ведь помрёшь от скуки и однообразия. Впрочем, в нашей с вами действительности помирали всё больше и чаще совсем не от этого…)
То, что произошло на сей раз, ни к политике, ни к экономике отношения, слава Богу, не имело… Хотя, как сказать! Ведь если считать, что политика — ни что иное, как сфера, связанная с определением формы и жизнедеятельности государства, а значит, и отдельных личностей, то появление в нашей стране, а точнее в нашей с Риммой квартире, некоторых из этих личностей (да ещё прибывших из «другого» мира) можно, пускай с натяжкой, считать актом политического свойства. Короче говоря, к нам приехал мой двоюродный брат Адам с женой. Они возвращались кружным путём к себе домой, в Польшу, из поездки к друзьям в Бельгию, и ехали на собственном автомобиле. (В народной Польше, на зависть нам, такая поездка была возможна. Не зря же эту страну называли тогда «самым свободным бараком в социалистическом лагере».) Узнав, что мы собираемся в Минск, они предложили поехать с ними на машине: их путь в Варшаву лежал как раз через Минск.
И мы поехали…
Припоминаю и не припоминаю эти места, глядя сейчас через лобовое стекло их старенького серого «рено». Порою всё кажется настолько знакомым, что чуть ли ни различаю следы колёс от грузовых «фордов» моей роты на неширокой полосе дороги; но большей частью не узнаю ничего. Хотя… всё так же обсажены тополями отрезки шоссе, проходящего через селения, и тени от стволов всё так же мельтешат в глазах — словно телеграфные столбы в окне мчащегося поезда.