Один из «добровольцев» проговорился, что старухи и их самих попотчевали: по парочке картошечек слопали, как причастие приняли…
Не к добру проговорился. В очередной рейс к речке в «добровольцы» рванулась чуть не половина лагеря. Лишних конвойным пришлось отбивать прикладами.
Плавские старушки, однако, нашли тропки и к пленным в школьном парке. Первых благодетельниц умудрился как-то перехватить санинструктор Речкин, и пища сначала пошла раненым. Никто открыто не возражал, но голод жестоко подмывал душу сказать «капралу» что-нибудь нехорошее. Жалость, однако, взяла верх над обидой. Кое-что из горячего досталось и другим. Но пищи было так ничтожно мала, что порядок дележки пришлось наводить караульным, прибежавшим на сигнальный выстрел часового у входных ворот. Старушки, устрашась переполоха и не зная что делать дальше, кучкой сбились у проволоки и пугливо крестились, как перед нечистой силой. Пленные и в самом деле рвались к пище, обезумев, и своим сатанинским обликом вызывали больше страха, чем доверия и сострадания. Никто из голодных не мог справиться с собственным безумием. И порядок был восстановлен лишь тогда, когда по горбам несчастных изрядно погуляли приклады винтовок и рукоятки автоматов караульных солдат. Старухи, с трудом заполучив назад опорожненные чугунки и кастрюльки, с заполошным страхом улепетывали от лагеря, как от судного места.
После старух, какими-то днями, появилась у проволоки и ребятня. Подростки, по наказу родителей, а может, и по своей воле, понатащили печеной картошки — в карманах пальтишек и штанов, в торбочках, а кто и просто в шапке, чтоб не остыли. Пацаны не богомольные старушки — живо обернули унылое дело в забаву. Надоумил немец-часовой, у которого ребята испросили дозволения передать красноармейцам с чем пришли. Немец взял из шапки еще теплую картофелину, разломил ее, понюхал и с аппетитом выгрыз мякоть. То же проделал и со второй, растоптав сапогом поджаристую кожуру. Бойцы из-за проволоки голодными глазами следили за немцем и, казалось, ненавидели его в эту минуту сильнее самой войны. Третью картофелину часовой перебросил через проволоку, показав пример, что надо делать ребятам. Словно камни, полетели на головы пленных ребячьи дары. Кто-то, изловчась, ловил картошки целыми и тут же совал в рот, боясь, что отнимут. Но большинство картофелин разбивалось в белое крошево и тогда, оттирая друг друга, пленники на карачках ползали по земле, выбирая из жухлой травы спасительные крохи. Часовые, да и ребята тоже, глядя на них, смеялись, как при забавной игре.
Неделю спустя — сдержал-таки свое обещание Черный Курт — пришла подмога и от местной управы. Раскрылись лагерные ворота и бородатенький старикашка ввел в парк под уздцы мухортую лошаденку, запряженную в старый полок с вихлястыми рассохшимися грядками. За полком вошли комендант лагеря, «капрал» Речкин, два автоматчика и трое штатских с белыми повязками на рукавах. Черный Курт и высокий штатский, в профессорских очках и бородке, говорили по-немецки, с видимой уступчивостью и тактом друг к другу, будто давно знакомые. Бойцы с открытой неприязнью разглядывали штатского. В каракулевой шапке «пирожком», в длиннющем пальто с рыжим шалевым воротником по всему пузу. На ногах белые бурки с отворотами, в желтых шевровых осоюзках на носах и запятках. Выглядел он барином с какой-то старинной картинки из книжки. Общему благообразию несколько мешала немалая потрепанность его барской одежды и отечное, с чахоточным налетом, лицо. «Барин», очевидно, страдал водянкой.
Когда старикашка подвел полок к кухне, красноармейцы уже не глядели ни на «барина», ни на Черного Курта. На тележном полке высилась горка мешков с зерном. С полдюжины всего-то! Но как это много, если вдруг запахло хлебом!..
— Здорово были, солдатики горемышные! — старик стянул с головы замызганный треух и низко поклонился. — Пашанички ядреной вам к праздничку объегорили… Она, правду сказать, вонючая, зараза — с погорелого леватора. С дымком, значица… Но ведь и вы — не у тещи в гостях.
Красноармейцы, не обращая внимания на лопотню старика, лезли к полку, щупали мешки, не веря, что им в самом деле привезли хлеб.
Повар Штык, чтобы как-то не допустить разора и мародерского самочинства, какое случилось с едой, принесенной старухами, серьезно предупредил свою пленную братию:
— Ребята, ежели допустите грабеж этого хлеба сегодня, то завтра вы будете жрать друг друга — как штык! Попомните мое слово. К лицу ли нам самоедство? Очухайтесь! Вспомните, кто вы есть!
Штык обещал наварить настоящей каши и насытить всех поголовно. Остатки пшеничного зерна пойдут на добавку к вареву из древесной коры, которой худо-бедно прожили эти дни все лагерники. Что бы еще наобещал повар, но тут подошли немцы и полицаи из местной управы. Штатский «барин», тронув свой каракулевый «пирожок» рукой, уважительно поклонился и довольно громко сказал:
— Здравствуйте, соотечественники!
Комендант лагеря, взмахнув под козырек перчаткой, тоже вроде бы отдал честь, поздоровался.
— Война всем несет горе, — продолжал штатский, — и вы сами испытываете это горе. Но вы уже не в окопах и германским командованием вам дарована жизнь. Цените этот дар, а значит — и свою жизнь.
В ближних рядах пленных прошелся ропот. Дальние, не расслышав слов штатского, переспрашивали друг друга, о чем он говорил.
Больше ему, видно, сказать было нечего: «барин» трясущейся рукой снял очки, поширкал стекляшками по волосистому воротнику пальто и снова водрузил на костлявую переносицу.
— Длина человеческой жизни — от первого вздоха до смертного целования — определяется не только божьей волей, но и желанием живущего, — штатский стал было внушать солдатам мысль о самосохранении, о защите своего земного бытия. Но скоро осекся — его нещадно заколотил кашель. Его желтое лицо, словно недоношенное яйцо в пленке, затряслось под очками и казалось, что оно вот-вот лопнет и липкой жижкой растечется по брюху.
— Знаем мы эту аллилуйю! — выкрикнул кто-то из дальних рядов.
Прокашлявшись, «барин» спокойно и безобидно ответил:
— Ну, коли знаете, тогда живите. Да поможет вам бог, ребятушки…
Штатский отмахнулся рукой, словно у него не оставалось больше сил говорить, и направился к выходным воротам. За ним последовал комендант и все его сопровождающие. Речкин, с минуту поколебавшись, как поступить ему, задержался в лагере чтобы сказать свое:
— Братцы, я взываю вас к милосердию: первый глоток, первую ложку пищи уступите раненым и ослабевшим — и мы спасемся!
— Штык еще и кухню не затопил, а ты, капрал, уж хлебать собрался, — зло пошутил кто-то из недовольных.
— Старшина справедливо говорит, — поддержал Речкина повар и его команда. — Не дело ради брюха ожесточать душу.
Спор затух сам собой. Пленные переключились на допрос старика, который привез пшеницу.
— Что это за шишка, пузатый барин-то?
— Это, братушки-солдатушки мои хоробрые не шишка, а богомаз. Нашенский учитель. Вот в этой самой школе, — старик показал, — Михал Михалыч Ворохнов рисовальному ремеслу детишков обучал. А мог и музыке, и заграничным языкам, и всяким другим благородствиям приучать. Но не дозволяли человеку, потому как он у нас за сто первым километром — выходит, провиноватился когда-то. Там, в своей Москве ишо. Да ладно бы по политической статье власть костерил, а то за пустяки к высылке определили человека: иконки рисовал и все такое протчее — картинки, пизажи какие-то.
— В общем, недорезанная буржуазия! — встрял Речкин. — Могли бы и куда подальше сослать — птица не нашего полета…
— Авось мы все с обгорелыми крыльями, что колчужки из пекла. Отлетались — как штык. Чего попусту ерепениться-то, — осадил Речкина повар и снова обратился к старику: — Кем же теперь-то богомаз?
— «Кто был ничем, тот станет всем», — певали таку песенку-то? — старикашка вздел брови на лоб и прошелся взглядом по солдатской серой туче, которая, того и гляди, смахнет прочь и деда, и лошадь его, и телегу вместе с пшеницей. — Так вот, по песне все и вышло: Михал Михалыч теперь голова местной управы. Это — наподобие нашенской власти. Первый здешний гражданский начальник. Он, конешным делом, волонтером в эту шкуру не лез. Поначалу, дознавшись, что он по загранитным языкам мастак, ерманцы его переводчиком призвали, вроде как для удобства при их разговорах с нами, русскими. Ну, потом дело дальше подвинулось. Видят, что он не токмо ихний язык знает, а и думная башка у него имеица — начальником поставили. Михал Михалыч сначала заортачился. Но уломали учителя. Ихняя-то власть, ерманская, как и наша, бывалыча, под наганом-то кем хошь поставят и чего хошь делать заставят. Так вот и вышло…