— Трухнул, товарищ капитан. Жить-то, бо знать, как хотца…
— Сдрейфил, значит, и руки поднял? — усмехнулся капитан.
— Поднял…
— Ну-ка, покажи, как ты их поднимал-то, — потребовал капитан и расхохотался.
Почуяв доброе к себе расположение, солдат с поразительным простодушием показал, как он поднимал руки перед немцем.
— Ну вот, прости тебя, пошли на передовую, а ты снова поднимешь их, а?
— Не-э, — засмущался солдат, — теперь же наступаем мы, а не фашисты.
— А патроны-то были, когда сдавался?
— Нет! Граната была… Бросил, а она не взорвалась, треклятая.
Капитан вновь расхохотался и простил солдата, и тот был определен в команду резерва для маршевых рот, которые должны следовать на пополнение потерь передовых частей. Этот «резерв» размещался уже не за проволокой, а в классах школы — и бойцы обретали свободу и права в рамках дисциплины и порядка действующей армии. Речкин искренне хотел, чтобы таких из числа лагерников было больше, чем за проволокой. Он частенько встревал в процесс допроса, давая характеристику поведения того или иного красноармейца в плену подчас вовсе не зная «подзащитного». Этим он не только помогал своим солагерникам вернуться в строй, но, может быть, в большей мере страховал себя от возможных выпадов допрашиваемых в его адрес: на памяти еще свежо звучала его презренная лагерная кличка «рус-капрал», не забылись и косые взгляды пленников, когда он в качестве «переводчика» вынужден был крутиться-вертеться холуем возле немецкого начальства. Но пока шло все хорошо — ни один допрашиваемый не вспомнил об этом и не хотел зла ни себе, ни Речкину. Это его вполне успокаивало, и он все чаще и больше стал думать о Назаре Кондакове: как бы его скорее вызволить из-за «колючки», избавить от долбежки мерзлоты — могилу и без него выроют, устроить бы пограничника потеплее и поближе к себе. Речкин помнил обещанную Кондакову благодарность: «Придет время, и я сослужу тебе!». Время такое пришло, и старшина ломал голову, как помочь солдату, когда-то выручившему его, пособившему ему уберечь честь коммуниста.
В какой-то час, воспользовавшись хорошим настроением капитана Северова, Речкин упросил его, чтобы «дело» Кондакова рассмотрели вне очереди. Он знал, что с документами у солдата-пограничника полный порядок, а поведение его в лагере было безупречным, может быть, самым бесстрашным по отношению к немцам и самым милосердным к своим товарищам по плену.
С разрешения начальника опергруппы, Речкин сам и побежал за Кондаковым. Подчинившись, Назар сходил в школьный сарай за топором политрука Лютова и подал его Речкину:
— На, старшина, ты просил его сохранить для какой-то надобности…
— Вот ты сам его и покажешь следователю, — посоветовал Речкин. — Будет о чем поговорить, чтобы тебя меньше допрашивали о самом себе.
— Что же я о нем скажу, чудак? — усмехнулся Назар. — Топором дрова рубят, а не байки рассказывают…
— Я тебе дело говорю, — наставлял Речкин солдата. — Сначала доложишь, как следует, а потом и про Лютова… Помнишь, что ты мне сам-то говорил о его словах-то? Что это своего рода покаяние сына-патриота перед своим Отечеством и все прочее…
Назар так и вошел в канцелярию с топором в руке, словно пришел не на допрос, а топить печку. Войдя, без малой робости доложил:
— Товарищ капитан, пограничник Кондаков явился!
Капитан был в добром расположении духа и не преминул пошутить:
— Являются лишь черти да боги. И то — во сне! А ты кто такой?
— Я, как в песне: ни бог, ни царь и не герой, — тоже отшутился Назар и положил топор на стол следователя.
— А это что? — с некоторым изумлением спросил капитан и принялся разглядывать нарезанные слова на топорище.
— Всамделешний герой! — выпалил Кондаков. — Не топор, конешно, а какой-то политрук Лютов. И слова его покаянные… А за себя мне сказать нечего. Меня живого и при сознании одолел немец. Живым я и поднял руки, когда из них вышибли винтовку. Силов боле не хватило…
Видимо, размышляя над словами некоего политрука — «Россия-мать, прости. Не устояли…», капитан Северов не слышал, что наболтал на себя Кондаков. И поскольку Речкин еще раньше «положительно» характеризовал его, начальник опергруппы ограничился проверкой документов.
— Ну, пограничник Кондаков, до границы еще далеко, придется тебе повоевать пока в боевых частях, — с добродушной улыбкой сказал капитан, возвращая Назару красноармейскую книжку. — Но в плен больше не попадайся. Россия-мать тебя не простит — ты не политрук…
Назар сдернул с головы фуражку с тряпочным башлыком и, перекрестившись, выдохнул:
— Слава тебе, господи!
Речкину пришелся по душе исход допроса Кондакова и, не сдерживая своей радости, но как бы для порядка, с напускной строгостью заметил пограничнику:
— Это что, по уставу так?… Тут не богадельня, боец Кондаков.
— Извиняйте, ради бога… Устав знаю… Есть! Спасибочко! — неожиданно для себя заюлил Назар.
— Иди, иди со господом! — ладясь под причет Кондакова, снова пошутил капитан.
— Спасибочко!.. — Назар, нахлобучив фуражку с башлыком, направился было к двери, но тут же обернулся к следователю и ошарашил его:
— А я вас вспомнил, товарищ капитан!.. С повышеньицем вас. Вы тогда в петличках-то по три кубарика носили еще, а теперь, гляжу, шпалку заслужили.
— Постой, постой! Откуда ты меня знаешь? — всполошился следователь.
— Как же, как же. Вспомнил… — мечтательно, как бы сам с собой, заговорил Кондаков. — Вашего шофера Васей кличут. Так?
— Ну, так — Васей.
— Тогда вы — тот самый и есть. Ах, мать честная, вспомнил!.. Поди шь ты, и впрямь земля круглая — опять сустретились.
— Ну-ка доложи толком! — повысил голос капитан.
— Да вы меня уже однажды допрашивали. Вспомните! Под Орлом, кажись, дело было, — с простодушным откровением принялся рассказывать Назар. — Кондаков я — конюшенный погранзаставы. Имел приказ своего начальника доставить документы нашей разгромленной заставы в какой-нибудь штаб или высокому командованию. Бумаг-то целый вещмешок было. Секретные, поди… Пометался-помыкался я с ними — ни командований, ни штабов не нашел. К вам попался. А вы меня, товарищ капитан, тогда в шпиены определили. Помните?… Благо ваш Вася выручил, шофер. Спасибо ему…
— А причем тут шофер? — силился вспомнить следователь.
Посетовав на забывчивость капитана, Кондаков принялся за подробности:
— Как же. Это он тогда панику-то поднял: вбежал в избу, где вы допрос мне учиняли, и заорал благим матом — «танки!». Вы и драпанули со своими товарищами на «эмке»-то. Я было за вами бросился, чтобы хоть заставские документы передать. Но, куда там. Танки, конешно, штуки сурьезные, однако ж вы зря запаниковали тогда. Они, танки-то, тем разом нас округля обошли, минуя наши позиции.
Капитан Северов, делая вид, что такого случая с ним не было, для порядка все-таки спросил Кондакова:
— И куда же ты девал документы погранзаставы?
— Препоручил санбатовцам в какой-никакой штаб передать. Они в тыл отходили, а мне надо было в окопах оставаться.
— Ну, и где же они теперь, как ты думаешь?
— Бог их знает, где они теперь, — вздохнул Назар. — Война большая. И Россия превеликая…
— Ну вот что, богомилец, — заторопился следователь, — давай-ка назад свои документы. Нам придется разбираться с тобой особо.
Кондаков достал из-за пазухи красноармейскую книжку и подал ее капитану. Тот приказал часовому увести пограничника назад, за «колючку». Изумленный Речкин, разинув рот, сидел за столом и не нашел смелости даже попрощаться с недавним своим сопленником. Когда за Кондаковым захлопнулась дверь, начальник опергруппы назидательно сказал Речкину:
— Любая наша жалость, старшина, приводит к потере бдительности. Заруби себе на носу!