Антону было не по себе. Печаль — не печаль, а радости тоже не было: весна споткнулась на пороге апреля, вернулись отзимки, покрепчали утренники и затормозили половодье, а нынешней ночью деревню накрыло опять снегом. Хоть и не велик он — собаке на язык, а с пути сбил и весну, и думы, и работу. Куда-то позапрятались прилетные птицы, где-то бедуют от бескормицы и стужи. Лишь бестолковые галки-нахалки облепили печные трубы, орут во все глотки, славят день и славят солнце. Антон задрал голову к нему, зажмурился от блеска серебристой выси и еще слаще затянулся цигаркой. Что ж тут печального?.. Отморгашись от белизны солнца и снега, он стал глядеть на заовражное поле, на то самое, которое видел во сне уже вспаханным, готовым принять зерна, картошку и все, что нужно людям для житья. Поле, в легком снегу и в щетине жнивья, лежало унылым и пустынным. Антон незаметно для себя скоро опять скис и повесил голову. Что ж, печаль, она и при блеске солнца может существовать, тут же, рядышком, сегодня и завтра может… Кому и чем пахать это поле? Чем засевать? Одному председателю сельсовета Шумскову не под силу все это. Нужна и колхозная голова. А она, эта «голова», на печке ревмя ревет.
Еще третьеводни, согнав с поста председателя колхоза Николая Зябрева, по прозвищу Зимок, на общем сходе избрали председателем Аксинью Козыреву. Баба и на работу гораздая и на язык бойкая — по теперешнему времени ей в самый бы раз верховодить в деревне. А она, дура, в слезы и в рев: «У меня у самой четыре рта голодных, да еще и колхоз на шею… Давайте, валите… Везет кобыла — ломите кости ей, благо заступиться некому…» Убежала с собрания, забилась с ребятами на печь — ничем не выманишь. Антон уж и политикой пугал: саботаж, мол, пришьют — время военное. Но не тут-то было…
Выручало то, что местный народишко еще хорошо слушался сельсоветскую власть, то есть самого Антона Шумскова. Он сам давал наряды на колхозные работы, начислял трудодни, стращал штрафами нерадивых, урезал и повышал налоги по самообложению, сбирал растерянное добро и живность разоренного фронтом колхоза.
Вот и вчера на очередном сходе своей властью второму Николаю Зябреву, Николаю Вешнему, как звали его на деревне, колхозному кузнецу Антон дал, пожалуй, самый тяжелый наряд: разыскать и собрать с полей плуга и бороны, оставленные пахарями, когда проходил фронт в первый раз. А его тезке, бывшему председателю колхоза Николаю Зимнему приказал сформировать какой-никакой обозишко и ехать в район за семенами — строгим постановлением правительства предписывалось обеспечить ими сполна освобожденные от оккупантов колхозы. И в первую очередь! Антон, дабы не прозевать такой счастливый случай, решил послать подводы загодя, не глядя на распутицу.
Николай Зимний, а попросту — Зимок, числился теперь кладовщиком и потому, что в колхозной кладовке, кроме четырех хомутов с немецких битюгов да с полсотни пустых мешков, собранных у лядовцев под обещанные семена, ничего не было, а значит — не было и работы, то председатель сельсовета держал его при себе для исполнения важных поручении. Поездка за семенами и была таким поручением.
Оба Николая, самые здоровые и не старые еще из уцелевших мужиков, были главной опорой Шумскова в наладке колхозной жизни после освобождения Лядова. На них пока все и держалось. Но как выйдет теперь? Разыщет и соберет ли Николай Вешний плуга? Не подорвется ли на минах? Правда, заботница Надеиха предусмотрительно посоветовала кузнецу искать не пешим ходом, а на коне. «Лошадь, она оборонит от осколков-то», — рассудила она. Но душа болела: хоть и распорядился Антон взять на это дело самую захудалую кобылу, которую и не так жалко, но удержит ли адскую силу эта кляча?.. Слабо Шумсков верил и в удачу Николая Зимнего. Положенную долю семян и урезать могут, и вовсе не дать — хлебушек-то дюжей пушек и патронов фронту нужен! А где зерно взять после такого разора?.. Нет, что ни говори, а печаль есть печаль — у Надеихи на печаль нюх да глаз верный, — горько думал председатель сельсовета, захлебываясь до икоты табачным дымом.
Антон докуривал всегда до единой табачинки, будто в последний раз. Но в последний бы раз ему надо было еще в первую империалистическую, когда он, Антон Шумсков, русский пехотный солдат, траванулся в окопах немецким газом. С тех пор дохает собачьим кашлем, носит всей грудью, словно кузнечными мехами, а курево считает самым верным лекарством и от прошлых газов, и от суматошной жизни, какая сложилась у него по судьбе. Правда, своего табака он не заводил и даже не держал в доме, побаивался сварливой жены. Поговаривали, что она и бивала его, когда обнаруживала табачные крошки в карманах или в домашних укромках. Для «обороны» приходилось иногда повышать свой властный председательский голос, хоть это вовсе не помогало.
За невеселыми думами о напророченной печали Надеихой, а больше о непаханом поле, плугах и семенах Антон и не заметил, как загорелась бумага на губах, занялись болью ногти от огневой табачной золы — цигарка кончилась. Он бросил окурок под сапог и, присев на корточки, сунул в снег пальцы. Отошла ожоговая боль, а с ней и думы о предстоящей трудной весне. Антон поднялся с корточек, обсосал снежные капли с пальцев, поправил шапку, съехавшую набок, и, прежде чем возвратиться в избу, он еще раз глянул в полевую даль, где над снеговым полотнищем дрожал пропаренный солнцем воздух, по-вешнему дышала земля. Но вздрогнул Антон, иначе заморгал глазами, когда вдруг заметил, как из-под козырька Лешего овраги, что под деревней, еще заваленного старым зимним снегом, словно из преисподней, выбрался человек и пошел на него. Председатель нерешительно, с нечаянно подвернувшейся робостью двинулся навстречу. В такую пору свежий человек на деревне — всегда загадка. Не всегда и головы хватает, чтоб разгадать ее сразу.
— Это Лядово? — не здороваясь, спросил человек, сойдясь с Антоном.
— Да, это наше Лядово, — с вымученной степенностью ответил Шумсков, как отвечал всегда заезжим или забредшим в его деревню незнакомцам.
Перед ним стоял парень лет семнадцати, в стеганом ватнике шинельного покроя, с крупчатым потом на лбу и вязанной шапчонкой на затылке. С деланной серьезностью парень торопливо спросил:
— А где здесь сельсовет?
— Я — сельсовет, а што? — тоже с излишней официальностью отозвался председатель, разглядывая пришельца. Для солидности он шевельнул плечами под шубным кожухом, оправил замызганные полы, как бы подтянувшись, тронул рукой шапку — и тем дал знать, что прежде всего надо здороваться, коль пришел с чужой стороны.
Парень смущенно запереминался, заглядывая через плечо Антона на избяной порядок Лядова, прикидывая: в какой избе может располагаться контора сельского совета. В левой руке молодого человека пара ореховых палок с фанерными кружками на концах, на правом плече он держал облезлые от краски лыжи. Одна лыжа торчала штыком — без носка. Отломок от нее выглядывал из кармана стеганки.
— Говорю же: я — сельсовет. Чиво от меня надобно-то, ешки-шашки? — Антон как бы в доказательство поколотил себя в грудь костлявым кулаком.
— От тебя, дядя, мне ничего не надо. Раз это Лядово… — парень бросил палки и лыжи на снег и полез за пазуху, — тут проживает, — вытянув какие-то бумажки и, найдя нужную, договорил подчеркнуто официально: — Тут проживает гражданин Зябрев Николай Иванович?
— А ты кто ему? Родня что ли? — опешил Антон.
— Может, и породнимся, когда обоих в шинели нарядят, — с мальчишеской охальностью сострил парень, подавая военкоматскую бумажку: — Вот повестка ему. Тут все предписано: ложку, кружку и прочее… И чтоб через три дня быть на пункте, иначе — трибунал.
Антон, не решаясь брать чужую бумагу, оглянулся зачем-то на солнце за спиной и ему померещилось, будто в небесное светило угодил тяжелый снаряд, ненароком залетевший с фронтовых позиций. Вокруг на какой-то миг аспидно потемнело, и ночной, молоденький еще снежок на поле покрылся сажей. Проморгавшись, Шумсков достал из штанины очки в красномедной оправе, сипло дыхнул на изрядно истертые стекла, пошоркал по ним желтыми табачными пальцами и только тогда из рук парня взял повестку. Приложив очки к глазам, председатель удостоверился в том, о чем наговорил парень. И, не находя что-либо сказать в ответ, с укоризной постыдил посыльного: