— Так требует хозяйка салона: терпкий одеколон, ощутимый со сцены, вызывает у зрителей те эмоции, которые надобны… Слушай Штаффа: «Уж много лет я служу смотрителем на маленьком, затерянном в море маяке, и работа моя заключается в том, чтобы каждую ночь глядеть во тьму, ожидая, когда появятся огоньки далеких кораблей. Тогда я спущусь вниз, в пропахшую дегтем и старыми канатами кладовку, возьму самый большой прожектор, запалю самую большую лампу и побегу наверх, чтобы те, кто бороздит жуткую ночную темь, могли увидеть меня и почувствовать, что они не одни, что в темноте сокрыто множество огней, которые ждут»…
— Хорошо. Очень хорошо. Кто этот Штафф?
— Его отца судили во времена Ромуальда Траугутта, а брата сослали по делу «Пролетариата».
— Он связан с нами?
— С нами — нет. С ППС.
— Жаль. Ты не пробовал говорить с ним?
— Не до жиру, быть бы живу… Своих бы охватить.
— Чем собираешься охватывать? — неожиданно хмыкнул Дзержинский. — Плеханов блистательно знает мировую литературу, Ленин связан с Горьким, цитирует постоянно Толстого; Люксембург исследует Глеба Успенского… Мархлевский знаток Мицкевича. Напрасно ты так — слово литератора в нашей борьбе многое значит, причем такого литератора, которого читают широко, по-настоящему, а не в профессорских кружках на журфиксах. Один Горький или Словацкий стоят сотни таких, как мы с тобой.
Конферансье попросил проводить «пышку-Иренку» аплодисментами, что публика и сделала.
— А теперь, — продолжал обливавшийся потом толстяк в канотье, — модный салон фрау Гуммельштайн из Лодзи хочет показать вам, дамы и господа, скромное утреннее платье, которое мы называем «маленькая кофейница». Софочка, прошу! Оркестр!
Грянул оркестр, на сцену вышла Софья Тшедецкая, и движения ее были точно такие же, как у Ирены, но в глазах при этом затаился смех: после того как она начала работать для революции, понятие «необходимость» вошло в ее существо, стало ее якорем, точкой опоры, спасением.
— Скромная парча лишь оттеняет изящность крепа, — продолжал конферансье, подчеркивая линии талии, переход в б-ю-у-уст. Утром это особенно важно видеть, потому что человечество делится на два вида мужчин: «ночных» и «дневных»!
Софья снова задвигалась по сцене, заученно раскачивая бедрами.
— Слушай еще, — продолжал Матушевский, листая «Тыгодник», — «Вся Польша готовится встретить 492-ю годовщину Грюнвальда, когда было нанесено поражение вечному девизу германцев „дранг нах остен“… Вацлава Собесского вспоминают: „Половина немецких земель лежит на развалинах древних славянских государств“».
— А что? Верно говорил Собесский.
— ППС тебя готова принять в свои объятия.
— Прикажешь замалчивать историю? Ничего и никогда нельзя замолчать, Винценты. Это невыгодно — замалчивать: рано или поздно откроется; замалчивание — одна из форм отчаяния, лжи. А когда человек лжет, он постоянно держит в голове тысячу версий, боится перепутать эти проклятые версии, сфальшивить, брякнуть не то. Ложь порождает страх. Открытость — мать храбрости… Нельзя замалчивать, Винценты, надо уметь объяснять.
— А если необъяснимо?
— Такого не бывает. Все объяснимо. Даже, казалось бы, необъяснимое.
— Как тебе рисунок Каминского?
Дзержинский оторвался от дырочки в фанерной стене, обернулся: на развороте «Тыгодника» была репродукция с картины — улочка бедного района Вильны с городовым — на первом плане.
— Антонин Каминский, да?
— Кажется.
— Именно он. Я помню его по Вильне. Он помогал нам. Славный и талантливый человек. Его бы в нашу газету…
— В какую газету?!
— В нашу, — ответил Дзержинский серьезно. — Разве помечтать нельзя?
Софья Тшедецкая пришла через несколько минут, шепнула Матушевскому:
— Не знаю, как быть с Юзефом.
— Что случилось? — спросил Матушевский. — Ты же сказала, что он может переночевать у тебя. Хвост?
— Хуже, — улыбнулась Софья. — Тетушка. Приехала тетушка из Лодзи. Я думаю, мы устроим Юзефа у Елены.
— Гуровской? — спросил Матушевский.
— Да, — ответила Софья, — вполне надежный товарищ.
— Она одинока? — спросил Дзержинский.
— Пока — да, — ответила Софья.
— То есть?
— Жених есть, а денег нет, — ответила Софья, — так всегда в жизни: когда есть одно, нет другого.
— Товарищи, это невозможно! — резко сказал Дзержинский. — Это никак невозможно!
— Тише, — попросила Софья, — могут услышать. Почему невозможно?