— Якуб — это Ганецкий?
— Хорош конспиратор! Нет у нас фамилий, имена есть! Только имена, понятно?!
— Понятно. Прости.
— Мама простит, охранка — нет. Теперь так… Если поймешь, что с Мечиславом и Якубом нельзя увидеться из-за филеров, тогда отправляйся в газету «Дневник». Возьми объявление, спрашивай в редакции, где можно решить дело с рекламою, понятно? И после того, как пообвыкнешь — там много народа толчется, — зайди в комнату номер пять, спроси господина Варшавского и передай ему все, что я тебе говорил.
(Адольф Варшавский-Барский теперь жил по надежным документам, открыто выступал в левых газетах со статьями, разъяснявшими позицию социал-демократии, Дзержинский настаивал на том, чтобы Варшавский по возможности избегал контактов с подпольем: надо иметь надежную точку легальной опоры в городе, набитом после введения военного положения казаками, черносотенцами, филерами. Дзержинский как-то сказал: «Революция, которая не умеет защищаться, обречена на гибель». Именно он создал особую группу народной милиции, которая занималась наблюдением за охранкой, выявляла провокаторов, кучеров, развозивших по домам жандармов, филеров. В маленьких городах выявление провокаторов было несравнимо более легким делом. Листовки оповещали рабочих о том, кто связан с охранкой, предупреждали от контактов. В крупных центрах такого рода работа была значительно труднее, но тем не менее велась постоянно.
Именно члены этой группы, проинформированные по каналам Мечислава Лежинского и Якуба Ганецкого, установили, что дом сапожника Баха находится под постоянным филерским наблюдением, что оттуда никого уже третий день не выпускают: ни старика отца, ни сестру Баха, ни племянника. Ясное дело — засада.)
Мечислав Лежинский пришел к доктору Лапову на квартиру, представился, как и предложил Варшавский, репортером «Дневника», подарил «пани докторке» букетик мимоз и спросил позволения «пана доктора» задать ряд вопросов по поводу кошмарного преступления на улице Вспульной.
— Волка ноги кормят, — чарующе улыбнулся Лежинский, — если не обскачу коллег — меня обскачут. Дело столь ужасно, что завтра, убежден, все газеты сообщат о нем. Но никто, по моему разумению, не решился потревожить вас, все сидят верхом на пане Ковалике и ясновельможном прокуроре Усове.
Когда Дзержинский задумывал операцию, он рассчитывал на то, что Лапов молод и первый выезд на такое преступление не мог на него не повлиять, такого рода выезд считается у медиков престижным, — следовательно, доктор находится под сильным впечатлением от увиденного, а поделиться ему не с кем — в Варшаву перебрался совсем недавно. Судя по тем крохам информации, которые собрал Уншлихт, доктор Лапов родился в семье заводского мастера, с трудом выбился в люди. Уншлихт полагал, что это — главное звено, за которое должен ухватиться Мечислав Лежинский. Ганецкий и Варшавский считали, что основной упор надо сделать на сенсационность, надо сыграть такой интерес, который зажжет и самого Лапова. Дзержинский, однако, не согласился ни с Уншлихтом, ни с Варшавским. «Механическое проецирование социального происхождения на мораль, — возражал он, — неправильно, порочно. Если следовать логике Уншлихта, тогда я не заслуживаю доверия — дворянин. Якуб Ганецкий тоже — из торговцев. В то же время провокатор „Яма“ в Домброве самый что ни на есть пролетарий, сын рабочего. Механика не сопрягается с личностью, Юзеф, это опасный путь — полагать, что происхождение определяет честность или бесчестие. Я не согласен и с Адольфом оттого, что он и Якуб делают ставку на сенсационность. А что, коли доктор Лапов скептик? Это у медиков распространено, они в нас поначалу потроха видят, потом уж все остальное. Я бы предложил обратиться к его профессионализму, к тому, какую роль нынешнее судопроизводство уделяет медицинской науке, а мы-то знаем, какую роль оно уделяет науке и что это за „наука“ — кулак околоточного, пытки в камере, провокация. Думаю, если Мечислав сможет заинтересовать доктора умением слушать, если Мечислав предварительно повстречается с Николаем (он ведь посещает лекции на медицинском факультете), повертит с ним вопросы, тогда, быть может, Лапов начнет говорить».
— Я надеюсь, что пан доктор, — продолжал Мечислав, — согласится рассказать мне, что с точки зрения науки выделяется во всем этом кровавом деле, что поразило пана доктора более всего…
— Право, я не знаю, возможно ли мне беседовать с репортером прессы, я ведь раньше никогда не приглашался полицией в качестве эксперта…
— Я готов ничего не печатать до того, покуда это не будет признано целесообразным.
— Но вы покажете мне то, что напишете?
— Конечно. Хотите процензурировать? — усмехнулся Лежинский.
— Хочу, — согласился Лапов. — Приучен.
— Между прочим, в Англии цензура запрещена с 1695 года, и нас на триста лет обскакали.
— И в медицине лет на сто, — поддержал Лапов. — А что касается дела, то оно странно в высшей мере… Простите, не имею чести знать ваше имя…
— Сигизмунд Лосский, «Дневник», судебная хроника.
— Так вот, господин Лосский, странное это дело… Жертву обнаружили на земле, и поэтому сначала господин Ковалик предположил самоубийство. Я был вызван лишь после того, как тот же господин Ковалик увидел порезы на лице погибшей.
— Если женщина выбросилась из окна, порезы возможны…
— В том-то и дело, что оконное стекло было, видимо, разбито уже после того, как женщина оказалась на земле.
— Почему так?
— Видите ли, часть осколков, причем большая часть, осталась в комнате… А это странно, не правда ли? Ни на тех осколках, которые были на земле рядом с жертвой, ни на тех, что остались в комнате, не было следов крови. А порезы на жертве глубокие, весьма глубокие…
— А может, шел дождь?
Лапов усмехнулся:
— Дома? И потом, не было дождя, господин Ковалик запросил управу сразу же, как только я сказал ему об этом… Но это не все, пан…
— Лосский, — подсказал Мечислав. (Документ на имя Сигизмунда Лосского вполне крепок; репортер уехал в Швейцарию, к родным, там передал свой паспорт Юзефу — познакомился с Дзержинским в Берлине еще, влюбился, хотя от социал-демократии далек.)
— Так вот, пан Лосский, это еще не все… Жилец дома, где снимала квартиру госпожа Микульска, слышал, как отворялась ее дверь. И было это около двух часов ночи. Значит, она погибла в это время, так? Но царапины, обнаруженные на теле, были уже запекшимися, то есть не ночными, а вечерними.
— Неужели и такие мелочи заносятся в ваш протокол?
— Мелочи?! Помилуйте, пан…
— Лосский.
— Да, да, простите… Я недавно практикую здесь, поэтому испытываю трудности с польскими фамилиями, много шипящих, непривычно нам…
— Понятно, понятно…
— Так вот, это отнюдь не мелочь! Господин Ковалик сказал, что мое заключение, зафиксированное, понятное дело, в экспертизе, дает совершенно иное направление делу. Но и это не все. Я обнаружил следы насилия. Господин Ковалик спросил жильцов, но никто не слыхал криков. А по синякам на теле женщины, которые Ужасающи, нужно полагать, что она кричала, звала на помощь.
— Ей могли завязать рот…
— Господин Ковалик не обнаружил тряпки, шарфа, полотенца. Он перерыл весь дом, понимаете? А я не обнаружил ни одного следа от текстиля во рту несчастной.
Лежинский подался вперед — быстрая догадка родилась в нем:
— Доктор, а вы делали вскрытие?
— Пулевых или ножевых ранений не было, пан…
— Лосский, Лосский…
— Не было пулевых ранений, пан Лосский, нет смысла делать вскрытие.
— Наука позволяет вам установить, например, разрыв сердца?
— Конечно… А почему вы…
— Почему спросил? Допустите, что несчастная умерла от разрыва сердца, не выдержав мучений — не столько физических, сколько моральных… Я иду в размышлении от того, что вы мне рассказали… Разрыв сердца…
— С последующей имитацией убийства?
— Я не совсем понимаю, отчего все говорят про убийство? Ведь она выбросилась из окна. Значит, было самоубийство?
— Нет. Господин Ковалик полагает, что покойная, спасаясь от кого-то, выбросилась в окно, а это не самоубийство, это доведение до самоубийства, что рассматривается, по нашему своду законов, как убийство.