Выбрать главу

— я доложил вам, как проходила встреча нашего адвоката Зворыкина в судебной палате: «Если бы Лежинский остался живым, его бы вылечили в тюремном госпитале, судили и повесили б!» Повесили бы по царскому суду, а сколько вешают и расстреливают безо всякого суда?! Царизм преподносит нам очередной урок жестокости, силясь запугать нас, заставить нас утихнуть, замолчать, затаиться. Но мы повторяем: «Если нет конца терпенью, тогда нет конца страданью! » Конец терпению наступил, товарищи. Всякое терпение имеет границы. Речь пойдет не об акте индивидуального террора, а о вынесении приговора палачу Попову, который погубил нашего Мечислава, который — в нарушение даже нынешних законов — замучил Микульску, который готовит гнусную провокацию против партии. Казнь Попова будет не актом мести; казнь этого выродка есть акт законный, необходимый; мы берем на себя тяжкую, но необходимую обязанность; мы не станем скрывать своего решения, мы обоснуем его открыто. Я поэтому поддерживаю предложение товарища Зденека. Я ранее выступал против казней разоблаченных провокаторов — вы знаете об этом. Даже Елена Гуровская, отдавшая в руки палачей нашего типографа Мацея Грыбаса, даже она, несмотря на требования большинства, не была приговорена к смерти. Мы настояли на оповещении партии о ее провокаторстве, мы отринули ее с презрением. Там было другое, там был вопрос морального падения человека, не облеченного властью, не вольного решать нашу судьбу своим приговором. Здесь, в деле Попова, все обстоит по-другому. Мы не можем поступить иначе, кроме как объявить ему беспощадную войну — такую же, какую он ведет против нас. Мы хотели бы бескровной перестройки мира. Мы хотели бы мирной передачи власти ничтожного меньшинства громадному большинству, но, видимо, такое невозможно, видимо, всегда, во все времена, путь к правде, к справедливости проходит через кровь, пролитую в сражении, где победит тот, кто убежден в правоте общего дела, кто жизнь отдает за всех — не за себя одного.

Винценты Матушевский не сразу поднялся — ему надо было заключать собрание комитета.

— Кто-нибудь еще хочет высказать свою точку зрения, товарищи?

Снова встал Уншлихт:

— Юзеф, во-первых, твое выступление надобно оформить в листовку, ты формулировал нашу позицию по поводу необходимости вооруженного восстания убедительно и точно. Ты должен высказать то, что говорил сейчас, русским товарищам на съезде в Стокгольме — это будет весомая поддержка позиции большинства. Во-вторых, я как человек согласен с тобою по каждому пункту. Но как социал-демократ я согласиться не могу. Это — отступление от принципов. Условия могут меняться, времена проходить — принципы должны быть неизменны.

— А товарищей наших пусть стреляют! — не сдержался Зденек. — Принципы будут неизменны, и хоронить будем наших по-прежнему!

— Уйдет один сатрап, — вмешался Здислав Ледер, — а кто сядет вместо него?

— Кто бы ни сел, — заметил Винценты Матушевский, — но ему придется поступать с оглядкой. Он теперь может оглядываться на манифест. А для Попова даже куцего манифеста не существует, он по себе живет, по своему собственному закону. Пусть следующий хоть на манифест оглядывается, пусть запрашивает Петербург, пусть просит согласия судебной палаты, пусть крутится их бюрократическая машина — пока она будет крутиться, народ выйдет на баррикады, на открытую вооруженную схватку и свалит царизм!

— И Плеханов, и Ленин, и наша Роза Люксембург, — настойчиво повторил Уншлихт, — всегда учили нас выступать самым решительным образом против индивидуального террора. Я выступаю за поименное голосование, я не согласен с Юзефом, я считаю, что этот вопрос надо обсудить, пригласив Розу.

Дзержинский, не поднимаясь с места, глухо сказал:

— Я не хотел сообщать: хватит с нас одного горя… Но коль скоро помянули Розу… Так вот, она арестована ночью. Ее увезли в Цитадель. К счастью, пока еще не бросили в карцер, поэтому она смогла сообщить, что завтра ее будет допрашивать полковник Попов Игорь Васильевич…

… В Стокгольм Дзержинский отправился через Петербург, русские товарищи дали надежные явки. Первым человеком, кого он нежданно-негаданно встретил на вокзале, был Кирилл Прокопьевич Николаев, член ЦК октябристской партии.

— Феликс Эдмундович, дорогой! — закричал тот, заметив Дзержинского в толпе. — Здравствуйте, милый человек, вот встреча-то?! Думали, коли без усов, не узнают?! Едем, меня авто ждет!

Один из филеров, дежуривший на вокзале, в течение получаса вспоминал, где он слышал это необычное имя и отчество: «Феликс Эдмундович». А вспомнив наконец, бросился к новенькому телефонному аппарату, поставленному в полицейском околотке, назвал номер охраны и доложил:

— Государственный преступник Дзержинский, Феликс Эдмундович, прибыл с варшавским поездом в девять двадцать и укатил на авто марки «линкольн», номерной знак «87», вместе с неизвестным высокого роста и вызывающего поведения.

33

— Почему я все таки с октябристами, спрашиваете? — повторил Николаев, наблюдая, как гувернер Джон Иванович Скотт разливал из громадного самовара черный чай по высоким, тонкого стекла стаканам. Со дня первой встречи, когда Николаев и Скотт помогли Дзержинскому во время его бегства из якутской ссылки, Джон Иванович изменился мало, так же любил поучающе говорить о политике, так же ласково подтрунивал над своим воспитанником, так же умел точно знать время, когда хозяина и гостя надобно оставить одних, для беседы с глазу на глаз.

— Вы, рашенз, странные люди, все спорите и спорите, можно от этого устать, — говорил он, откусывая щипчиками сахар от громадной головы (расфасованный по коробкам Николаев не признавал: «Русский купчишка в малости более поднаторел жулить, чем в большом, размаху еще не научился, в голову ничего не намешаешь, она светиться должна, а в кусочки как крахмалу не подсыпать?! Сам бы подсыпал, имей фабрику!»).

— Вы странный оттого, что хотите знать всю правду, до конца, — продолжал Джон Иванович. — Мы, амэрикэнз, тоже странный, но не такие, как рашенз, хотя похожи, очень похожи…

— Это верно, — согласился Дзержинский, испытывая странную радость от встречи с Николаевым: хотя пути их разошлись, но он помнил всегда, что именно Николаев помогал деньгами изданию «Червоного штандара» и что именно Николаев устроил переход границы для Миши Сладкопевцева. — Но мне более угодна странность, Джон Иванович, чем однолинейность, — скучно, когда все можно предположить с самого начала.

— На манифест намекает, — вздохнул Николаев и подмигнул Джону Ивановичу, — сейчас начнет царя бранить.

— Вы его раньше тоже не жаловали, Кирилл Прокопьевич.

— А я и сейчас его тряпкой считаю. Глазами своими серыми хлопает, улыбается и молчит, словно язык проглотил!

— Так ваша партия — главная его защитница! Вы за него говорите.

— Родной мой, как вам не совестно?! Вы же умница, Феликс Эдмундович, вы все понимаете! Не надо так! Я не царя защищаю, я защищаю правопорядок. А он — пока что во всяком случае, — может быть гарантирован России символом! Дайте мне развернуться, дайте протащить еще пять тысяч верст железных дорог, дайте наладить прокат — первым же закричу о замене самодержавия суверенным парламентом и потребую конституции!

— Вы, рашенз, очень странные, вэри стрэндж, — повторил Джоя Иванович. — Сначала надо закрепить то, что получил… А вы не хотите закрепить, вы хотите сразу же дальше, визаут остановка…