— Что?! — Столыпин повернулся к Герасимову как на шарнирах. — Что?!
— То самое, Петр Аркадьевич. Пока вы с августейшей семьей бились, я у госпожи Дедюлиной чаи распивал. Информация из первого источника. Словом, мы опоздали: Распутин совершил дворцовый переворот.
В охранке Герасимов сразу же открыл свой особый сейф, где хранились папки с делами самых его доверенных агентов, сунул их в портфель, потом выгреб другие бумажки — дома будем разбираться, никаких следов остаться не должно — и в тот же день встретился с двумя агентами, не внесенными ни в какие списки, сказав каждому:
— На ваше усмотрение: либо продолжаете работать с новым шефом, это генерал Курлов, шваль и проходимец, или же уходите из охраны раз и навсегда, до тех пор, пока я не приглашу. Вот ваши формуляры, при вас их сожгу в камине чтоб никаких следов…
Оба попросили формуляры сжечь при них, отказавшись от работы с новым шефом.
Вечером Герасимов вызвал кавказца из Баку и эстонского боевика, просил встретиться не на конспиративной квартире, а в номерах «Европейской», словно чувствуя, что, как только будет подписан рескрипт о назначении Курлова и о его, Герасимова, «повышении», новый товарищ министра внутренних дел и шеф жандармов незамедлительно пожалует к нему — за архивами, формулярами и ключами.
Так и случилось: назавтра, в три часа, сразу после обеда, в кабинет, без звонка, предваряющего визит, вошел Курлов и, широко распахнув объятья, пророкотал:
— Поздравляю, Александр Василич, поздравляю, господин генерал для особых поручений при главе правительства империи! Позволите по-старому, по-дружески, «Ксан Василич», или теперь надо только по протоколу «ваше превосходительство»?!
Герасимов от объятий уклонился, достал из кармана ключи и сказал:
— Вот этот маленький — от сейфа. Там надлежит хранить совершенно секретные документы. Второй — от конспиративной квартиры, вам ее укажут, Павел Григорьевич.
— Пустяки какие, — ответил Курлов, стараясь скрыть растерянность: никак не ожидал, что Герасимов ударит первым. — Можно б и обождать — я в это кресло не стремился, — не будь на то воля государя…
— Какие-нибудь вопросы ко мне есть? — спросил Герасимов, поднимаясь. — Всегда к вашим услугам, Павел Григорьевич. А сейчас — имею честь кланяться, мигрень…
Вечером в его пустую, гулкую квартиру, где не бывал с той поры, как сбежала жена, позвонил адъютант:
— Александр Васильевич, простите, что тревожу… Я понимаю, в своей нынешней высокой должности вы более не станете заниматься агентурной работою, но дело в том, что в Петербурге объявился Александр Петров… Прямиком из Саратова… Бежал… Вас ищет повсюду. Что делать? «Вот почему революция неминуема!»
Как и в прежние аресты, получив очередную информацию с воли, Дзержинский находил душевное успокоение в подготовке себя и своих товарищей к продолжению борьбы, которая невозможна вне и без тщательного изучения истории — со строго научных позиций, без шаманства и домыслов, которые были столь присущи официальной историографии, преподававшейся в царских гимназиях.
На этот раз он попросил переслать ему литературу о Фурье, Сен-Симоне и последователях этих великих мечтателей; выбор был не случаен; петрашевцы, русские апостолы идей французского утопического социализма, были схвачены Третьим отделением спустя год после опубликования «Коммунистического манифеста»; отставание от Европы было устойчивым — примерно четверть века.
Начиная новое, нельзя игнорировать былое; постулаты марксизма были бы невозможны без учения Фурье и маркиза Клода Анри де Рувруа, оставшегося в памяти поколений Сен-Симоном, а не титулованным аристократом одного из древнейших родов Франции. Именно он одним из первых утвердил мысль о том, что каждая общественная система постепенно, последовательно и до конца развивает свои формы собственности и сопутствующую им идеологию; процесс развития делится на две эпохи: созидательную, а затем — по прошествии необходимого и определяемого развитием индустрии исторического периода — разрушительную, которая есть предтеча нового, более передового общественного порядка.
Именно он, Сен-Симон, разбил историю человечества на вехи: от первобытного идолопоклонничества — к рабству, которое — о парадоксы развития рода людского! — было значительно более прогрессивным, чем первобытность; в нем, в рабстве, вызревал феодализм, то есть избавление от трагичности двух противоборствующих сил — «хозяина» и «раба», и появление нескольких сословий; три или четыре силы более угодны прогрессу, чем две, — когда существуют разные мнения, тогда более четко просматривается истина.
Из феодализма вылупился капитализм, смысл и суть которого определяли не только банкиры и промышленники, но также выдающиеся умы человечества, философы, юристы, писатели, ученые; однако идеи просветителей получили дурное толкование, в политике возобладали честолюбивые амбиции героев, — следовательно, на смену алчному паразитизму буржуа должно прийти новое индустриально-промышленное общество, цель которого в том, чтобы дать равные права всем его членам в выявлении их врожденных или благоприобретенных способностей. Мир должен стать единым садом для человечества — без границ, несправедливости, насилия и страха. С особым интересом Дзержинский отметил для себя, что Сен-Симон вместе с Лафайетом сражался против британской короны в Массачусетсе — за предоставление независимости Северо-Американским Штатам, приветствовал французскую революцию, дружил с Маратом и Робеспьером, дрогнул, когда началась борьба между своими; тяжело переживал гибель Марата, казнь Дантона, убийство Робеспьеpa; именно в эти критические для революции годы он поддался всеобщему настроению: «Мы, как оказалось, еще не готовы к республике, нужна твердая, но справедливая власть». Приход Наполеона приветствовал, не понимая, видимо, что отнюдь не поклонение идеалам республики привело корсиканца в Версаль, а, наоборот, имперские амбиции. Крах императора, дерзнувшего навязать Европе свою волю, оккупацию Парижа англичанами, русскими и пруссаками воспринял тяжело, понимая, однако, неизбежность трагедии: властолюбие, введение императорской цензуры, вера в собственную гениальность, предание анафеме тех, кто штурмовал Бастилию, не могли не обернуться против Наполеона и народа, предавшего кумиров революции.
Как обычно, начиная свое исследование, Дзержинский не ограничивался исследованиями книг; он выписывал для себя наиболее интересные вопросы, возникавшие в процессе обдумывания реферата, отправлял на волю весточку, получал оттуда нужные материалы, конспектировал, делал выписки, организовывая проблему в ту схему, которая была антисхемой, то есть побудителем мысли, полем для дискуссии. Работая, он думал о соседях по заключению, товарищах, сплошь и рядом лишенных систематического образования, отдавших себя революции с юности, — царизм сам толкал людей на баррикады, взяв за правило запрещать все новое, живое, силясь законсервировать существующее, что, к счастью, невозможно.
Именно о них, своих соратниках по борьбе, думал Дзержинский, составляя рефераты, которые должны стать побудителями мысли; при этом он точно знал, что по-настоящему побудить человека к соразмышлению может не скучная сухомятка, не пережевывание мертвых терминов, но фабула, говоря иначе — интерес.
… Сен-Симона и Фурье он проработал, делая переводы с немецкого; французского издания не было, русское не смогли достать в библиотеке — на руках, покупать в лавке не хватало денег — в партии финансовый кризис.
Перейдя к исследованию концепции Михаила Васильевича Буташевича-Петрашевского и его последователей (Достоевский был осужден по его процессу на расстрел за то лишь, что вслух прочитал собравшимся письмо Белинского к Гоголю), Дзержинский вспомнил, что еще до первого ареста, мальчиком, он был потрясен письмом генерала Николая Кутузова императору Николаю Первому; с выдержек из этого документа, опубликованного «Русским богатством», понял он, и надобно начать реферат.
Товарищи на воле нашли этот номер журнала, доставили на одну только ночь в тюрьму; Дзержинский сделал необходимые выписки:
«При проезде моем по трем губерниям, по большим и проселочным трактам, в самое лучшее время года, при уборке сена и хлеба, не было слышно ни одного голоса радости, не видно ни одного движения, доказывающего довольствие народное. Напротив, печать уныния и скорби отражается на всех лицах. Отпечаток этих чувств скорби так общ всем классам, следы бедности общественной так явны, неправда и угнетение везде и во всем так наглы и губительны для государства, что невольно рождается вопрос: неужели все это не доходит до престола Вашего Императорского Величества? По чувству преданности к пользам государства, я поставляю для себя священною обязанностию представить краткую, но верную картину общественных бедствий, открыть то зло, которое тяготеет над землею Русскою и которое грозит разрушением всех начал государственного благоустройства.