Выбрать главу

Где-то рядом грохнул выстрел. Потом второй и третий. Дзержинский хотел возразить Веселовскому, но потом вдруг - молчком - бросился к двери, скатился по лестнице.

Генрих лежал под радиатором. Руки его были подломлены, как у той девочки, убитой во время демонстрации, и ноги так же выворочены, а из виска, пульсируя еще, текла черная, густая кровь. На полу валялся листок бумаги: "Смерть москальским наймитам!"

Дзержинский выскочил из парадного подъезда - улица была пуста; фонари светили голубым, мертвенным светом.

- Но он же спал! - крикнул Дзержинский. - Он пригрелся у радиатора! Спал он! Он же спал!

Руки Веселовского были холодными и сильными. Дзержинский яростно сбросил его руки с шеи, продолжая кричать что-то. Фонари растекались в его глазах звездами, снег казался черным, буро-черным.

- Юзеф, Юзеф, - шептал Веселовский, - Юзеф, дружочек мой, Юзеф, ну, пожалуйста, Юзеф...

Дзержинский обернулся к Веселовскому и заплакал, повторяя:

- Он же спал, понимаете?! Он пригрелся и уснул! У вас так тепло в парадном, а он все дни на улицах и вокзалах. Он спал, ему было тепло... 23

"Ваше Императорское Величество!

Екатерининская дорога находится в руках мятежников. Они распоряжаются движением. По моему мнению необходимо послать туда решительного генерала с теми же инструкциями и полномочиями, какие даны генералу Ренненкампфу относительно Сибирской железной дороги. (Позволю предложить кандидатом барона Меллера-Закомельского.) Необходимо согласовать действия военного и гражданского начальства. С Сибирской дорогой будет справиться трудно, так как там бунтующим элементом являются, кроме служащих железной дороги, двигающиеся с театра войны воинские части, особливо отпускные. Город Красноярск (центр революции) находится в руках взбунтовавшегося железнодорожного батальона. Вероятно, его придется брать приступом.

Статс-Секретарь граф Витте".

Мороз был лютый. Маленькое солнце казалось раскаленным; несколько радужных, изнутри раскаленных венчиков в стылом, прозрачном небе дрожаще окружали светило.

Пилипченко начал было прыгать на месте, чтобы согреться, но звон от того, как дренькала деревянная ложка об котелок в жиденьком вещмешке за спиной, был таким отчаянно-холодным, что прыгать он перестал; ноги и вовсе занемели - в обмотках и башмаках как не занеметь, а господин генерал Меллер-Закомельский перед отправкой на подавление анархистов сказал, что-де, мол, валенки уродуют вид солдата, он-де, мол, в них да еще в грязной, прожженной шинели на деревенскую бабу похож.

"Видал он деревенских баб, - думал Пилипченко, перебрасывая винтовку с левого плеча на правое, - мне на его безтитешных городских смотреть блевотно, пигалицы бесцветастые. У нас уж коли девка - так девка, есть с чем разобраться".

Пилипченко ходил вдоль состава - приставлен был караульным; казаки и офицеры отправились в город, смирять бунтовщиков.

"Меллер - гусь хорош, скрозь нас глядит, будто пустое мы место, нос от портянок воротит, а сам в мерлушке, и бурочки подшиты, - размышлял Пилипченко, ощущая в себе цепенелый, сонливый холод, - где ж спасенье простому человеку, где защита?"

Часто он вспоминал польского арестанта в Ново-Минске, главного ихнего социалиста, с усиками, у которого глаза щелями, цветом в озерную воду перед тем, как зеленью зацвесть и лилиями желтыми проткнуться. Пилипченко чаще всего вспоминал не слова арестанта, не усмешку его быструю, не интерес, который он ощущал в нем к своим словам, - понимал, что тяжелы они, слова-то, неумелы, соромился этой неумелости, от этого потел даже, ненавидел темноту свою застенчивую, - а ведь все одно арестант его слушал и на "ты" приглашал. Поди пойми, кто прав: все в неволе норовят хорошими казаться, а на свободе супостат супостатом. Привезут тутошних смутьянов, тоже, небось, будут тише воды ходить и на "ты" приглашать. Вон поручик Евецкий рассказывал, что-де, мол, у их речи сладкие, а пули вострые: поймали трех солдатиков, раздели догола, одежку отобрали и пустили по дороге, а до села пять верст, а мороз сорок пять - рази добежишь?! Такое-то не выдумаешь, такое господин поручик Евецкий, должно, сам видал.

"Господи, дослужить бы скорей, - подумал Пилипченко, - мир навести и домой! Когда ж домой-то?! Сколько уж лет в окопе да землянке; теплушка и та избой кажется".

Иногда, впрочем, мечтая о возвращении домой, он вспоминал покойницу-матушку, покосившуюся свою избенку в Курской губернии, весенние месяцы, когда хлеб кончался, и картошка тоже кончалась, и наступал привычный голод, - пока еще река вскроется, чтоб сетушки поставить, да разве рыбой наешься без хлеба-то! Без хлеба нет человеку жизни, а помещик Норкин все земли поскупал, где ж мужику сеяться? На бурьяне да низине, а туда солнышка не попадает, сыро там и болотиной пахнет: если сам-три возьмешь картошки, так, господи, сколько свечек поставишь за Николу-угодника!

- Пилипченка? - спросил из вагона ротмистр Киршин. - Не видно наших?

- Никак нет, вашродь!

- Ну-ка, снежку мне принеси.

- В руках али как?

- Дурыдло! Тазик возьми, мне обтереться надо.

- Не велено пост покидать, вашродь!

- Ты мне еще поговори, поговори!

- Слушаюсь, вашродь!

Пилипченко вошел в офицерский вагон и сразу же ощутил блаженное тепло: топили здесь от души, котелок был раскаленный; вестовой Казанчук, приписанный денщиком к офицерам, подмигнул масленым глазом:

- Холодно, Пилипченка?

- Холодно, ешь тя в гребень. Тазик-то где?

- Какой такой тазик?

- Их благородие ротмистр Киршин желают обмыться.

Казанчук прыснул в кулак, шепнул:

- Давеча до звону все перепились, а сейчас нафабриваются, ждут, когда генерал супостатов привезет, боятся пьяными в глаза лезть.

- А где он живет-то?

- Четвертое купе.

- Чего? - не понял Пилипченко.

- Купе, темень! Комната значит по-железнодорожному.

- С башмаков вода б не натекла...

- Я те натеку...