- Выбор сделан, отступать поздно, я санкционировал это, поглядите.
Гучков прочитал заявление премьера: "Новый строй, установленный законоположением от третьего июня, после роспуска Второй думы, как чуждой интересам державы, есть чисто русское государственное устройство, отвечающее историческим преданиям и национальному духу; я счастлив тому, что прежней Думе не удалось ничего урвать из царской власти".
- Да, да, - раздраженно добавил Столыпин. - Так надо. Когда-нибудь вы поймете, что я прав...
- Я не спорю, - ответил Гучков. - Вы правы, но ведь все эти Марковы-вторые, Замысловские и Пуришкевичи дурно пахнут, от них воняет сыростью...
Столыпин вздохнул:
- Ах вы, мой дорогой европеец, полно вам...
- Я говорю совершенно серьезно, Петр Аркадьевич, я к ним принюхивался... Поначалу чудилось, что у кого-то из них носки грязные, а потом убедился - они все вонючие! И глаза у них стоят! Зрачков нет... Фракция психов! Они психи, понимаете? Я их боюсь, право...
- Ах, полно, - вздохнул Столыпин, - их ли бояться? В конечном счете они делают то, что им велят... Да, я понимаю, в Европе они вызывают шоковое впечатление, понимаю, что и вам с ними не сладко, но разве с интеллигентом Чхеидзе приятнее? Выбор сделан, жребий брошен, пути назад нет, править надо вместе с теми, кто имеется в наличии, других у меня нет... Пока что, во всяком случае.
- Я понимаю, - откликнулся Гучков. - Но то, что мы нагнали в Думу вонючую безграмотную черную сотню, а число интеллигентных поляков урезали с тридцати семи до девятнадцати, оборотистых, крепких кавказцев - с сорока четырех до пятнадцати, а мусульман и вовсе с двадцати девяти до десяти, нам еще аукнется... Милюков не зря травит нас угрозой сепаратизма. Я хоть и осаживаю его, но отдаю себе отчет в том, что он, увы, абсолютнейшим образом прав.
...Работа в Думе, и ранее-то выливавшаяся в словопрения, сейчас стала и вовсе невозможной: черная сотня освистывала не только социал-демократов (их было всего четырнадцать), но и Милюкова.
Щеголяя нарочито грубым юмором, глядя на Павла Милюкова, Пуришкевич начал одну из своих речей:
- Павлушка, медный лоб, приличное названье, имел ко лжи большое дарованье!
Черносотенцы захохотали и, обернувшись к лидеру кадетов, громко зааплодировали; председательствующий Хомяков - из старого славянофильского рода, утонченный интеллигент, приятель Милюкова по кавказской компании грузно заерзал в кресле; позорище какое-то, а еще русские люди, никакого уважения друг к другу! Речь Пуришкевича тем не менее не прервал: тот цитировал басню Крылова, а это свято; глянул на Милюкова моляще, взывал к выдержке; тот, однако, сидел спокойно, только чуть побледнел, - бороденка торчит вперед клинышком, поигрывает пенсне, сдержанности не занимать.
Пуришкевич, по-шамански наигрывая истерику, чуть не кричал в голос, обвиняя кадетов во всех смертных грехах; в ложах прессы смеялись; Милюков, заметив это, снисходительно скривил губы в сострадающей улыбке; Пуришкевич впал в транс и, схватив стакан, стоявший перед ним на трибуне, швырнул его в ненавистного кадета.
Лишь тогда Хомяков прервал его и объявил, что он исключает депутата Пуришкевича из сегодняшнего заседания...
Милюков, поднявшись на трибуну, разделался с Пуришкевичем, а после принялся за Гучкова, обвинив его в "ораторской демагогии".
Побледнев, Гучков поднялся и демонстративно вышел из зала заседания, прихрамывая сильнее обычного, - во время англо-бурской войны сражался против Британии, был тяжко ранен, признан в Кейптауне национальным героем, о его отваге там ходили легенды; кстати, именно он привез в Россию обычай не прикуривать третьим.
(Однажды Михаил Владимирович Родзянко, огромный, кряжистый, неповоротливый (очень любил петь; как ни странно, вел мягким тенором; в Думе же говорил рыкающим басом), поинтересовался:
- Александр Васильевич, а что это за блажь такая "третьим не прикуривать"?
- Это не блажь, Михаил Владимирович, а военная необходимость, - ответил тогда Гучков. - Буры на редкость прекрасные стрелки. Когда в окопах британцев зажигалась спичка и солдат прикуривал, бур вскидывал свой браунинг; когда солдат давал прикурить соседу, бур выцеливал, а когда протягивал третьему, нажимал на спусковой крючок - бил наповал, без промаха.)
...В тот день, несмотря на скандалы с Пуришкевичем и Гучковым, Милюков вернулся домой в хорошем настроении, вспоминал, как хорошо была принята его фракцией к месту использованная цитата из Плутарха; речь шла о грозящем Поволжью голоде; Павел Николаевич воскликнул:
- Навигаре нессесе эст, вивере нон эст нессесе!
Черносотенцы-дворники загоготали, начали топать ногами, аплодировать, стучать кулаками по скамьям:
- Пусть говорит по-русски!
- Извольте, - ответил Милюков со своей обычной сардонической улыбочкой. Речь идет о Помпее, которого Цезарь отправил в Сардинию и Африку, чтобы достать хлеб для Рима, терпевшего голод. Помпеи собрал хлеб, но в это время разыгралась буря. Моряки отказались вернуться на корабль. Тогда Помпеи в гордом отчаянии взошел на борт и, обращаясь к морякам, с укором воскликнул: "Плавать по морю необходимо, жить не так уж необходимо".
...Войдя в квартиру, Милюков изумился: возле окна стояли друзья Гучкова, члены руководства партии октябристов - Родзянко и Звягинцев.
- Павел Николаевич, - пророкотал Родзянко, - простите, что без приглашения, но мы прибыли по поручению господина Гучкова: он оскорблен вашим выступлением и приглашает на дуэль. Мы - секунданты; оскорбление, считает он, может быть смыто только кровью.
- Господи, - изумился Милюков, - какое оскорбленье?!
- То, которое вы нанесли в своей речи, обозвав его, лидера фракции, демагогом.
Быстрый ум Милюкова сразу же просчитал ситуацию: он, глава оппозиции, не имеет права отказать в вызове лидеру думского большинства; это поставит его в смешное положение; нет другого оружия, кроме как смех, которое уничтожает политика, делая его дальнейшее пребывание в Думе (парламенте, сенате, конгрессе) практически невозможным; при этом Милюков знал, что Гучков был блистательным стрелком, бретером, отъявленным дуэлянтом, человеком, лишенным страха; а я револьвер в руках держать не умею, с растерянностью подумал Павел Николаевич и, помимо своей воли, услышав арию Ленского, увидел декорацию: медленные хлопья снега, поникшие ивы, маленькую фигурку поэта в последние минуты его жизни.