Выбрать главу

Пролетит над Васюганом ветер-верховик, дунет с низовья холодный низовичок — ни один не приносит весть о скором конце войны. Там солдаты бьются за Москву. 3десь, в Авдотьевке, солдатки убиваются на колхозных работах. Некоторые в горьких вдовиц обернулись по воле вложенных в страшные конверты похоронок. Адская настороженность висела над людскими судьбами бритвенно отточенным тяжелым топором. Неминучая, непредсказуемая явь, творившаяся на далеких полях сражений, вычитанные из газет, услышанные по радио убийственно сжатые сводки, пылкое воображение солдаток рисовали картины одну страшнее другой. Да еще ознобные сны прилетали в каждую избу пугающими татями, холодили душу и кровь.

Душа-вещунья подсказывала Гориславе: размирье с немцем надолго. Эвон, поганец, как прет — на Москву хайло разинул. Где там Тереша? Тепло ли ему, не голодно? Авдотьевский колхоз хоть и мал, но подсоба армии. Здесь, в нарымском затишье, солдатки да ребятишки турнепсом, жмыхом, картошкой перебьются. Река рыбки даст. Ее берега, близкие болота ягоды не пожалеют, угоры с кедровниками — орешков. Солдат — пахарь войны. Пахаря всегда надо сытно кормить — хлебом да мясом.

Рано еще. Так рано, что петухи не думают смутить деревенскую тишину первым всполошным криком. Горислава с открытыми глазами прислушивается к ноющему от вчерашних трудов телу. Будто не жилы — струны пропущены сквозь него и каждая гудет-поет на свой лад. Подняла руку на постели — налита свинцовой тяжестью. Короткий сон прошмыгнул в ночи бесшумной мышью.

Темь в избе непроглядная. Печное тепло с вечера сморило сверчков. До сих пор не слыхать их назойливого поскрипывания. Сопит, ворочается на полатях Гришутка да ходики отсекают гремучим маятником секунды и минуты тягучей жизни. Узкий коридорчик отведен маятнику под старыми пропыленными часами. Не разбежится ни влево, ни вправо. Зато коридор времени просматривается в непроглядную даль. И оторопелой мыслью не пробежать его.

Спать хочется Гориславе — голову даже мутит. В воспаленный от постоянного недосыпания мозг каждое утро влетало первым одно и то же неотвязное слово — война. Слово гремело взрывами, горело огнем. Призывало к труду, как к утренней молитве за всех убиенных и живущих ратников страны, за избавление земли от фашистской погани.

У изголовья самодельной деревянной кровати лежали на табуретке толстокожие церковные книги. Они застегивались на тугие бронзовые застежки-схватцы. Каждая пара застежек не походила одна на другую. Отличалась формой, орнаментом, величиной. К ним был приложен труд мастеров-чеканщиков и ювелиров. Горислава протянула руку, положила на верхнюю книгу. Холодная кожа остудила теплую ладонь, сняла тяжелое ощущение от короткого невзбодрившего сна.

Женщина точнехонько знала, где взойдет сегодня светило. Она встала с постели, повернулась к нему, пока невидимому, зашептала страстно, просительно:

— Да святится имя твое, Солнушко! Да сгинут с земли русской враги лютые! Ты все видишь, все знаешь. Угляди мово Терешеньку. Где он там? Как он там? Молюсь тебе во спасение души его. Во спасение бойцов наших. А на головы поганые погибель напусти. Да чтоб не в нашей земле их хоронили. С чужбины пришли, во чужбину пусть зарывают…

Зарывали врага и в нашей земле, и по всему пути фашистского отступления. Зарывали в поволжских степях, в белорусских лесах. В горах Югославии и в полях Пруссии. От бедственного июня до ликующего мая жила Авдотьевка на особом тыловом положении. На западе четыре года грохотала и выла кровообильная война. Нарымский колхоз приближал победу потообильным трудом. Не сплошали солдаты войны. Не сплошали солдатки тыла…

Всматриваюсь каждый день в лицо Гориславы, в ее ясные, неостуженные временем глаза. Гордо глядит она на тихий земной мир. Неповинна бабушка, что Авдотьевку парализовало время, что вкривь и вкось стоят здесь воротные столбы, топорщатся жердями никому не нужные прясла, воинственно напирает со всех сторон подростковый березняк, осинник. Жаркий июль довел до изнеможения лопухи. Под их широкие бархатистые листья лезут на дневную отсидку полусонные куры. В спасительную тень спешит собачонка Мавры-отшельницы. Свесилась набок малиновая ленточка песьего языка. На язык села зеленоватая навозная муха. Собачке лень согнать ползающее насекомое. Дрема, тяжелая неотступная дрема лежит на заброшенных огородах. Нависла над остатками развалившихся изб, печей, погребов, колодцев. Куда ни посмотришь, куда ни ступишь — отовсюду лезет растущий дикоросом густущий конопляник. Буйно наползает крапива. Отблескивает на солнце лебеда. Крыши ощерились крупными зубами посеревших стропил. Покосившиеся завалинки, гнилые венцы, выбитые рамы, сломанные тесины, битый кирпич, бутылочное стекло. Тропинки наглухо затканы травой-муравой, мокрецом и только ведущая к кладбищу струится живым ручейком по задернованному полю.

Сонная одурь охватила все живое в деревушке. Спят уцелевшие и рухнувшие избы. Спят заплоты, лужайки, поросшие быльем и живыми травами. Была Авдотьевка надежным связующим звеном со всей страной и со всем подлунным миром. Разорвалась цепь. Невозможно теперь войти в контакт с тем, навсегда покинутым миром. Не деревня передо мной — тяжелая июльская греза, навеянная безлюдьем, жарой и запустением.

И так захотелось к человеку, авдотьевской аборигенке, чтобы она подтвердила своими воспоминаниями: здесь текла жизнь, росли хлеба и льны, пасся скот. Здесь была частица тыла страны.

Подошел к избе Найденовых, отворил ворчливую калитку. На завалинке, распластав тельце войлочного цвета, грелась ящерица. Не тротуаром — травой тихонько прошел мимо. Ящерка не юркнула в щель, слегка приподняла аккуратную головку.

Хозяева, сморенные жарой, сидели за столом, перебирали фотографии, открытки, почетные грамоты за надои, кубометры, телят, сено.

— Ани-и-и-симыч прише-е-ел, — певучим голоском встретила меня Горислава. — Все ходишь, нашей деревушкой инвалидной любуешься? На кладбище веселее, чем тут.

— Ящерицу на завалинке видел.

— Их тут полно. У нас и гадюшка под крыльцом прижилась. Тереша хотел в лес утащить — не дала. Сначала она на кота шипела, а кот на нее мурчал. Перестали дуться. Пусть живет… Пошли мы однажды весной с братцем Евлампием — царство ему небесное — за краснопрутником для корзин. Весной прутняк гнучий, соковитый. Идем. На тропинку муравка успела лечь. Смотрим — черная гадюшка ползет. Евлампий хотел перерубить — топор из его рук вырвала. Топнула ногой — змейка юрк в траву под желтые головки мать-и-мачехи. Со змеиного убивца грехи не спадают. Иной грех не токмо на гадюшку списать можно, но и вовек не отмолить. Но бывает и не грешен, да повешен… Мне ли браткины проказы не знать? Блудничал. Два тележных колеса из колхоза упер. Чужому добру не говори «тпру». Нарезали с Евлампием прута, домой вертаемся. Хоть и грузные вязанки, но к деревне всегда шагать легче. На том месте, где змейка проползала, брат запнулся, упал. Мать нехорошо помянул. Разозлился, швырнул вязанку. Поднял, дальше пошли. Я иду — груза на спине не чую. Точно напусто шагаю. Думаю дорогой: не иначе мне змейка-спасённица помогает. Вот и говорю: любая козявка солнушку, земле угодна. Отродясь ни паучков, ни ящерок не трогала. Избяные бревна жуки пилят-точат. Сверчки запечные свиристят. Пусть. Моему слуху от них услада. Иной раз и телевизор не включаю. Лягу на кровать, смотрю в потолок и слушаю. Для меня поют сверчки. Себе бы так усердствовать не стали… Евлампий в то лето руку топором порубил. Не змейка ли подстроила?

— Хорошие балалайки твой брат делал, — включился Тереша. — Раньше струн мало было, так он тоню-ю-ю-сенько кишочки нарезал и натягивал на гриф.

— Осьмой годик, как Евлампий в соседнюю деревушку переселился. — Горислава кивнула головой в сторону кладбища. — Там на балалайке не поиграешь.

— Знамо, — подтвердил Тереша.

Кто-то быстро пробежал мимо окна. Стукнула калитка. В избу влетела раскосмаченная Мавра-отшельница. Глаза испуганные. Руки лихорадочно трясутся. Старушка бросилась к Гориславе, оплела руками ее колени, прижалась головой к подолу.

— Беси! Беси за мной пришли! Изыдите, окаянные! Изыдите прочь! Славушка, сними! Ой, как шеюшку пилят, моченьки нет…

— Успокойся, Маврушка… бог с тобой. Всех бесей и бесенят мы с тобой давно дустом да карболкой вывели. Подохли они.

— На шее, на шее сидят… пилят…

Горислава отвела в сторону всклоченные волосы Мавры: на шее сидел черный усатый жук-древоточец. Откуда свалился он на отшельницу? Хозяйка осторожно двумя пальцами сняла стригуна, посадила себе на ладошку.

— Погляди, Маврушка, на беса.

Отшельница испуганно одним глазом покосилась на ладошку.

— Он притворился… оборотень… большой был, лохматенький. Левый ус оборотня поломался, правый бойко шевелился.

— Мы его сейчас казним., - Горислава пошла в сени и опустила жука в щель. — Все! Пристукнула — мокрого места не осталось. Ишь, напужал. Человека лихоманка трясет. Успокойся, родная, успокойся. Еще ненароком заболеешь. А в бабье летечко — болеть не времечко. За грибами пойдем. В лесу хорошо. Видишь, роса к листочкам налипла. Слышишь — птички распевно поют. К осени у них веселинка из голоса исчезает. Они, горемычные, тоже чуют поворот к холодам. Подойдут последние теплые деньки — прощальный кивок лета. Потекут, потекут листья с деревьев. Земля весь слив примет. Не надо нам, Мавруша, болеть. Мы пока земле нужны снаружи. В нее всегда успеем. Наш календарь жизни давно на убыль идет. Беси с нами не справятся. Мы стойкие. Колхозной жизнью укрепленные. Нас не всякий молот на наковальне расколотит. Успокойся, родная, успокойся.

Мавра перестала дрожать. Поглаживание головы, успокоительная тирада бабушки Гориславы подействовали на отшельницу исцеляюще. Она оглядела Терешу и меня красными воспаленными глазами.

— Ах, беси, беси! Не дадут мне житья. Согрешения ведь мои не шибкие. Чего пристали ко мне? Ты, Славушка, хорошо ли раздавила чертенка?

— Места мокрого не осталось.

— Вот спасибо. Села Святое Писание читать — беси оборзели. Глядят из углов, грозятся. Меня в обморок кинуло. Очнулась — беси на шее. Ишь — жуком обернулся? Крепко ли ты его пристукнула?

— В пух и прах изничтожила.

— Вот спасибо… вот спасибо.

Наверно, июльская духота, истома довели Мавру-отшельницу до беспамятства. Вид у старообрядки болезненный. Подпрыгнуло, наверно, высоко давление, да свалилась на шею напасть — жук-древоточец. Мне рассказывали Найденовы, что Мавра не раз прибегала спасаться к ним, гонимая из своей избы бесами. Пряталась под кровать, за печку и даже в пустой ларь, откуда еще не успел выветриться комбикормовый запах. Беси и за нешибкие согрешения не давали житья и покоя староверке. Выбегали из углов. Настигали в сенях. Подкарауливали в стайке и в кладовке. Для их устрашения отшельница чертила печным угольком на дверях и окнах восьмиконечные старообрядческие кресты. Но нахальные, неустрашимые бесенята каким-то чудом попадали в избенку, устраивали гвалт и переполох.

Проклятые беси были для отшельницы самыми отвратительными, презренными существами на земле. Херувимы, серафимы, ангелы и архангелы редким божественным появлением приводили Мавру в умиление и открытый восторг. Они завладевали ее телом, духом, волей. Жить в их приятном подчинении, исполнять каждое желание, каждую прихоть было святым и обязательным делом для старушки. Мавра шепталась с ними ангельским голоском. Не смела дохнуть на них, спугнуть, прогневить. Боялась упустить желанное видение, ниспосланное в однообразное, скучное бытие.

Херувимы и серафимы без труда повергали отшельницу в сладкий гипнотический сон. Усыпив волю, приводили в полное ангельское подчинение. Они приказывали: лезь в чащу. Мавра без раздумья пробиралась сквозь заросли шиповника и боярки, раздирая в кровь лицо и руки. Херувимы и серафимы говорили: брось в печку шерстяную кофту. Отшельница беспрекословно, с радостью исполняла и эту странную прихоть. Беси творили каверзы, делали страшные напуги, лишали рассудка. Серафимы и херувимы возникали светлым видением, сводили на нет бесьи злоключения, подстраивали свои. Мавра охотно сносила их всяческие причуды. Внушение было необоримым, сильным. Во искупление шибких и нешибких грехов отшельница по наущенью ниспосланных любимчиков могла войти в огонь и прыгнуть с обрыва в воду.

Глухой сожитель, от которого староверка родила Витеньку, буйствовал во хмелю. Зачитается Мавра Святым Писанием, не сварит вовремя обед — грузная церковная книга обрушивается на голову. Бил с затаенным злорадством, опускал книгу с размаху, точно колун на толстую чурку. После побоев, зажав рот, бежала за угол. От тошнотворного состояния выворачивало наизнанку брюхо, полоскало зеленой желчью.

С тех пор и зачастили беси. Они всегда являлись в избенку пешим ходом. Излюбленным местом их пребывания были темные углы, сени, подкрылечье, чулан, баня. Ангелы и архангелы слетали с небес и потолка. Отдав отшельнице тихий, властный приказ, воспарялись туда же.

Гляжу на эту страдалицу, на скорбную измученную мать земли, и невольно сжимается сердце. Не много отпустила ей Богородица житейских радостей. Молитвы, старопечатные книги, природа, глубокий омут веры — ее свет, скрашивающий существование.

Горислава совсем успокоила отшельницу. Сидела она на лавке тихо, положив сухие руки на смятый, давно нестиранный передник. Глубоко задумалась. Может, о сыне, что сидит в тюрьме за провинку. Может, о новой долгой зиме. О том, что опять придется идти на постой к Нюше. Сидеть бесконечными вечерами, мусолить игральные карты. Вытаскивать из мешочка лотошные бочонки. Слушать и слушать убийственное завывание зимнего ветра за стылыми окнами.