Где-то там, в далеких мирах, происходит вспышка и дает толчок событиям. Рассеянные в воздухе зерна трагического пускаются в рост, на них упал животворящий луч случая. Алексей Николаевич повстречался Ларисе в парковой аллее, где они и прежде нередко виделись, слегка знакомые друг с другом. Рука его уже поплыла к краю шляпы, как вдруг, скомкав учтивый жест, он схватил Ларису за локоть: «Вы уже слышали про детей? Какая ужасная гибель!» Да, ужасная смерть: автобус вместе с детьми сорвался в пропасть на Военно-Грузинской дороге, все дети погибли...
Лариса молча смотрела на него, не пытаясь высвободить руку. О детях сказали в утренних новостях, она ахнула, представив лица родителей, обращенные к репродукторам, но тут явился Нил с тройкой за экзамен по литературе, и Лариса забыла про детей, когда вошла эта огромная тройка, унесшая серебряную медаль... Говорила тебе, прочитай эту книжку, нельзя было ограничиваться моим пересказом, я не помню, почему Тоня покинула Павку. Но Нил не стал читать, и Павка Корчагин унес медаль, мстительно насвистывая на ходу, заслонив собою погибших детей и лица их родителей... И вот под вцепившимися в ее руку пальцами Алексея Николаевича стало проступать чувство вины и досады на свое окаменевшее сердце: его порыв обрадовал Ларису, значит, есть еще души, способные страдать по чужому и далекому поводу.
Так они стояли в июньской аллее, расслаивающейся под лучами заходящего солнца на тихие торжественные тени с мимолетными, блистающими сквозь крону деревьев солнечными пятнами, и на неявный зов любви слетались тени погибших детей, как обрывки долетающей из окна мелодии, и в этом была не только моральная, но и акустическая неточность, как в пифагоровом ряду из тринадцати частот, уложенных в октаву из двенадцати звуков, отчего распался прежний идеально чистый строй, зато музыканты всего мира получили возможность переходить из тональности в тональность; едва заметная слуху трещинка в гармонической конструкции, но в нее залетела эмоция, как сорное семя, чтобы расщепить краску, притупить звук — и вот уже в проломы мелодии хлещут трагические образы погибших детей, их тени неприкаянно, как водоросли, покачиваются в ритме скомканного разговора, и поверх них наплывает любовь... Для того чтобы этот спиритический сеанс состоялся, необходима сплошная педализация, фейерверочный каскад звуков, львиные прыжки обеих рук по клавиатуре — и форте, форте, заглушающее крики детей, обеспеченное магической верой слушателя в предлагаемые обстоятельства.
Наконец они разошлись. Лариса пошла в одну сторону, Алексей Николаевич — в другую, тени погибших детей, положив руки на плечи друг другу, как слепые, побрели в третью... Умом Лариса чувствовала этот сквозняк пифагоровой коммы, вбившей акустический клин между двумя звуками, но эмоция уже перевела регистр за границы музыкального пространства. Из пропасти, в которую упали дети, вырастает самолюбивый цветок, он тянется к солнцу, в этом его сюжет. Лариса думает об Алексее Николаевиче, о том, почему свою дочку приводит на занятия всегда он, тогда как маму Танечки она никогда не видела. Лариса улыбается, вспомнив, что он носит на пальце массивный перстень, но тут же одергивает себя — Моцарт тоже носил кольцо на пальце, которое публика принимала за талисман, придающий его пальцам особую ловкость.
Вечером Нил застает мать у раскрытого настежь окна: о медали, которую унес на гимнастерке Павка, и помину нет. Она разглядывает едва заметные синяки возле локтевого сустава, и блаженная улыбка бродит по ее лицу.
Время от времени Нил достает с антресолей небольшую коробку с письмами своего отца, о котором ему мало что известно, и перечитывает их, подписанные буквой «В», пытаясь по ним реконструировать ответные письма матери. Со стороны матери, как он может догадываться, слова летели вслепую, наугад, подверженные минутному настроению и капризу; отец же кладет слова одно в одно, как пули, выпущенные из одного ствола с точно выбранной позиции — стороннего наблюдателя, друга, советчика. Это сознательно вычисленный, исходя из данных о характере корреспондентки, маневр, с поправкой на ветер в ее голове (о котором он упоминает с показным добродушием). Маска друга и советчика скрывает лицо, и без того затененное разлукой, но не сердце. Ровные строки с сильным наклоном влево текут как река с севера на юг, в них плещутся безобидные, казалось бы, темы: картинки солдатских будней, похожий на кота старшина-хохол, рассуждающий на философские темы, поездка в Архангельск за продуктами для дивизиона; но внимательный читатель видит под этой показной безмятежностью дымящуюся лаву — в ней сгорают ровные буквы, и товарищ старшина тоже... Поднесенные к глазам, эти строки могут опалить своим жаром, вот почему мама прочитывала письма отца по диагонали, на чем он вскоре ее и поймал, когда написал о стройных кипарисах (это на севере-то!), растущих по периметру плаца перед зданием казармы, а она на это никак не отреагировала. В ее распоряжении: дача под Мичуринском, куда пригласила отдохнуть подруга, города Калининской области, по которым она концертирует вместе с другими студентами консерватории, походы по Подмосковью, катера, электрички, автобусы, телеги — все средства передвижения к ее услугам, и они уводят маму от почтового ящика, к которому пытается привязать ее отец... Он всеми силами старается ограничить ее свободу. В его распоряжении солдатская тумбочка, караульная вышка, полированный приклад автомата, к которому приложен вырванный из тетради листок, зато отец может оплести свою несвободу изящным словесным кружевом, эстетизировать муку вынужденной неподвижности. Из своего далека он набрасывает на возлюбленную тонкие сети, дает мелкие поручения, выполнение которых требует времени, то и дело ловит маму на каких-то неточностях — «ты писала в своем письме от... а в письме от... сообщаешь совсем другое», дает ей советы по методу пальцевой техники, ныне забытом, почерпнутом им из книг, при котором запястье должно быть гибким, движение руки идти в крайнем случае от локтевого сустава, но уж никак не от плеча, как играют сейчас... Не от плеча! Не от плеча, это вульгарно, взывает он, и становится ясно, что речь снова идет о ее свободе, на которую у него свои виды. И каждая его мелкая придирка проецируется в большие, неприятные ей обобщения. Перст прокурора, указующий на очередную мамину промашку. Между тем она старательно выполняет его просьбы: переписывает пьесу Штрауса, в которой тот цитирует Куперена Великого, достает томик Верлена, на следующее лето отказывается от поездки в Мичуринск. Но что касается пальцевой техники, это вопрос принципиальный — с тех пор как правой руке поручили мелодию, она доминирует, в этом принцип романтического пианизма, в жертву которому приносится чистота и логика звучания: преувеличенные темпы, шумная виртуозность требуют силы всей руки, сосредоточенной в плечевых мышцах... В этом упрямстве матери угадывается желание сохранить свою территорию, возделанную энциклопедистами, отстоять романтизм, иначе говоря... И когда отец восстает против шумовых эффектов, обывательской игры на контрастах, он имеет в виду не определенную исполнительскую технику, а тип мышления, спекулирующий на восприятии толпы. Он настаивает на тонкой камерности чувств, исповедующихся разуму, она подкрепляет свою позицию ссылкой на полифоничность бытия, имея в виду симфоническую (программную) картину жизни. Небольшая неразбериха в терминах, размытость отсылок и неточное цитирование интересующих их обоих трудов Рамо и Генделя запутывают маршруты, по которым следуют слова, письма начинают приходить с опозданием, ответа нет и нет, они не хотят понимать друг друга, не хотят переходить к универсальному языку пола, он не упоминает солдатскую дружбу, свое оружие, воинский долг, она не пишет о чувствах, платьях, подругах. Самолеты, несущие письма из одной точки в другую, пролетают в одном воздушном коридоре, но слова, видно, теряются в пути, и, когда отец возвращается в Москву, постепенно выясняется, что им не о чем говорить, и они спустя некоторое время расстаются врагами.