Выбрать главу

— Это обязательно делать сегодня? — спросил я. Погода была не для него, и кроме того, старик, я знал, пролежал все последние дни. Да и у меня самого были кое-какие планы.

Но старик сказал, что ехать нужно обязательно.

Молча, будто сердясь на меня, он спустился во двор, молча залез в машину. О причине спешки за все полчаса, что мы ехали, он так ничего и не сказал. Сидел он прямо, губы сжал — вид у него был очень решительный, мешало решительности только то, что на неровностях дороги встряхивались щеки. Когда подъехали к управлению, не спрашивая, есть ли у меня время его ждать, старик сказал, чтобы я ждал.

— Вы мне, наверно, понадобитесь, — вылезая, произнес он величественно.

Но в управлении я ему не понадобился. Минут через двадцать он опять появился в дверях. Что-то с ним было неладно — фуражка надета косо, шарф опять торчал в сторону. Я вышел из машины, чтобы помочь ему в нее забраться. Но Каюров смотрел на меня и меня не видел. Губы его что-то зло шептали. На ступеньках была слякоть тающего снега. Продолжая смотреть куда-то вдаль, старик принялся надевать перчатки. Спускался он, не глядя под ноги. И вдруг нога его скользнула, старик сделал судорожное движение рукой с полуодетой перчаткой и тяжело, будто сверху прыгнули к нему на плечи, боком упал на ступеньки.

«Скорую помощь» я вызывать не стал, не стал даже ждать, пока с какого-нибудь судна доставят носилки. Втроем со случайными моряками мы перенесли старика в машину. Парни не знали, что они несут знаменитого капитана Каюрова. А может быть, он только для меня и был знаменит?

Андрей не смог посмотреть старика ни через полчаса, ни через час — он заканчивал операцию. Каюров лежал на каталке в приемном покое, я стоял около него. Рентген уже сделали.

— Обычное дело, — сказал мне рентгенолог. — Обычное для такого возраста. Перелом шейки бедра.

А старик слушал и не слышал, его это будто меньше всего касалось.

— Значит, ваши бумаги уже оформляют без моей помощи, — сказал он, когда немного пришел в себя от перекладываний. — Кто это о вас так заботится?

Ему бы сейчас, думал я, надо беспокоиться о совсем других вещах. Неужели он ничего не знает о том, что ему грозит?

— Боли почти нет, — сказал Каюров. — Так кто же это о вас заботится?

Я не сказал ему, что заботится обо мне тот самый человек, который через несколько минут будет его смотреть. Я пытался отвести разговор в сторону, но старика даже сейчас почему-то занимало, пойду я в море или не пойду. Именно ради этого он сегодня и предпринял поездку в управление. Но откуда я мог это знать?

— А он, значит, вам не позвонил и ничего не сделал? — спросил старик. В глазах старика, которые он тяжело скосил на меня, стояла ярость. Я ответил, что сын звонил и хотел помочь, но этого просто не потребовалось. Старик сжал губы.

— То-то звонить перестал… А ведь ему пальцем двинуть!

Не поверил он ни одному моему слову.

— И не вздумайте меня опекать, — пробормотал он. — Какого это врача вы тут вызывали? Не нужно мне никакого особого отношения!

Я прятал глаза. Я знал все о таких переломах. Семнадцать лет назад, когда я был на корабельной практике, Андрей уехал в отпуск, а Маша уже жила в Москве, Мария Дмитриевна, споткнувшись о край коврика, даже не упала, а неловко села в кресло. Через три недели далеко за Мурманском я получил радиограмму, заверенную военкомом. Потом, когда уже было поздно, я все прочел об этом переломе, требующем для лечения полной, лежачей неподвижности. Неподвижности, за которой крадется застойное воспаление легких.

— Как же Эльза? С ней-то как? — вдруг сказал старик, и в его взгляде впервые мелькнула растерянность. О себе-то он ни капли не беспокоился.

8

Звонки его сына начались примерно через неделю. Откуда-то тот все же узнал. И каждое утро от девяти до девяти тридцати и от пяти до шести вечера звонил и звонил. Сначала он не знал, что я езжу в больницу каждый день, как он сам ездит на работу. Я, собственно, и не рвался ему это сообщить, но, с другой стороны, скрывать мне тоже было нечего, и, когда он совсем уж довел меня своими звонками, я ему обо всем сказал. Ну и завертелся же он: и то он мне достанет, и это достанет, и тогда, оказывается, страшно неловко все вышло, что он сразу не смог мне помочь, но теперь-то, ясное дело, даже говорить не о чем, — и все в таком роде. Одним словом, такой елей пошел, что я уже стал подумывать: раз он так жаждет, не подключить ли мне действительно к своему делу этого московского морячка. Потому что уж очень я настроился плыть. Конечно, как порядочный человек я должен бы, кажется, послать этого дядю куда следует и шваркнуть трубкой, но я только спросил, когда он намеревается приехать. Потому что при отце ему надо просто-напросто находиться. И заставлять старика по нескольку часов сидеть на кровати. Штанга от спинки к спинке была установлена, вожжи, подтягиваясь на которых старик мог сесть, были также привязаны, но заставлять старика садиться приходилось почти насильно. Да и просто сидеть рядом и поддерживать, потому что собственных сил у старика не хватало. И никакими санитарками не обойдешься, нужны родственники.

Как он тут опять завертелся! Что начал плести! Понял я из всех его слов лишь одно — какая-то такая у него работа, что оступись он, заболей, возьми неделю за свой счет — и все, обратно уже можно не возвращаться. То есть не сказал он мне ничего толком, но как-то из его междометий вытекало, что чуть не за плечами у него стоят жаждущие на его место. И ждут они не дождутся, и дежурят, и караулят. Так что единственная возможность работу сохранить — это быть при ней неотступно.

О загадках того, как человек, который провел лет двадцать в море, может выискать себе подобную службу, я и думал, когда ехал в больницу.

Ох как не любил старый Каюров садиться на кровати! Как спорил со мной, как кричал, что только павианам свойственно висеть на ветке, а он человек! Но я его заставлял и заставлял, с самого начала не понимая, для чего это делаю. Дальше на горизонте была для старика одна маета, в которую он теперь вплывал, как во все более густеющий туман. Но что было делать? Я продолжал к нему ездить.

— Знаете что, — сказал он мне как-то. — Я теперь точно припомнил: мы ведь с вашим дедом, Егором Петровичем, даже переписывались. Знаете когда, в конце двадцатых — начале тридцатых. Из заграничных рейсов я ему писал и из Арктики. Особенно из Арктики. И даже помню, что когда мы однажды зимовали и над нами раз в две-три недели пролетал самолет, так самолет этот бросал мешки с почтой. Вот там, в этих мешках, было обязательно по письму, а то и по два от вашего деда. Ну и я, конечно, при всякой оказии ему посылал. Наши-то все бумаги в блокаду сожжены, а у вас ничего из тех писем не осталось? Я бы сейчас их посмотрел. А то лежишь так…

Весь тот вечер я лазил по шкафам и антресолям. Я держал в руках с детства знакомые, но потом начисто забытые предметы: картонные картинки с двумя одинаковыми снимками рядом, старые лабораторные весы, изготовленные с неимоверной тщательностью, чугунную, украшенную розочками трость с нанесенными на нее рисками и цифрами вершков и аршинов. Бумаг у меня уже накопилось множество, но из старых не оказалось ничего: бабушка Мария Дмитриевна перед своей смертью все отдала в архив. И, сидя в пыли, среди разбросанных бумаг, ни одна из которых еще не успела приобрести никакой ценности ни для кого, я подумал, что как ни странно, но за все эти годы я ни разу не вспомнил о том, что раз на нашу фамилию в архиве заведен отдельный фонд, так я, полномочный посол моих прадедушек и прабабушек в нынешние времена, должен по крайней мере представлять, из чего этот фонд состоит.

Заместитель директора архива показался мне славным, неканцелярским человеком. У него были густые волосы, он хорошо смеялся, прямо смотрел.

— Поговорите об этом в отделе, — сказал он. — Вон туда, по коридору…

Комната, в которую он меня направил, представляла собой небольшой читальный зал. В ней находилось несколько уцелевших от старых времен столов, шкафы со словарями, рабочие жесткие кресла — все давнее, темное, подогнанное под ежедневную многочасовую работу. Вот тут я и буду читать письма моим Петрам Егоровичам и Егорам Петровичам и разбирать их дневники, написанные пером «рондо».