Собаку в конце концов надо было, конечно, забрать к себе, но на лестнице мне на днях попалась Клава.
— Вы вот что, — сказала она, глядя мимо. — Если там уехать или еще как… О собаке-то не беспокойтесь. Старая. Не объест. Сколько надо, столько пусть и живет.
— А как водопроводчик?
Клава хихикнула, сморщилась.
— Как выстирали. В дверь ногтем стучит. Привяжи, говорит, собачку к вечеру, а то я на халтуру иду. Эльза-то пьяных на нюх не переносит.
— Спасибо, Клава.
— Чего спасибо-то? Канарейку бы мою только не сожрала.
В июне мой вопрос решали. Меня несколько озадачило, что стол, за которым сидели решавшие, стоял на некотором возвышении. Впрочем, быть может, это были какие-то остатки сцены — все дело происходило в здании старого особняка. Про то, как меня зовут, когда я родился и что, собственно, тридцать семь лет делал, читали вслух. Я в это время сидел на стуле. Стул стоял посередине довольно большого пустого пространства. Пространство это, вероятно, служило идее весомости окончательного слова, которое здесь произнесут.
— У кого есть вопросы к Егору Петровичу? — спросил человек, сидевший во главе стола, после того, как читать кончили.
Все молчали.
— Значит, решили, так сказать, художественно воплотить образы моряков? — произнес, помолчав, тот же человек. — Своими глазами, так сказать, увидеть их труд. Так я вас, Егор Петрович, понимаю?
Вероятно, мне следовало встать, об этом мне, кажется, даже говорили заранее. Но вставать только для того, чтобы что-то промычать? На всякий случай я кивнул.
— Бывали ли вы раньше в заграничных поездках? — Человек передвинул к себе мою анкету. Там все было написано.
— Польша, — пять лет назад, Франция — три года назад, турпоездки по десять дней, — сказал я.
Он прочел то же самое по анкете и кивнул.
— Ну, что ж… у Егора Петровича уже есть некоторый, так сказать, опыт заграничных поездок. Какие еще будут вопросы?
— У меня вопрос, — сказал человек, сидевший несколько сбоку. Он был в черной военно-морской тужурке, но без погон. — Вот вы окончили высшее военно-морское училище. Почему ушли с флота? Что за причина?
— Тогда было сокращение вооруженных сил, — ответил я.
— И вы, лейтенант, решили, что это относится к вам? — Слова «вы, лейтенант» он произнес профессионально.
— Николай Николаевич, — повернув голову в сторону бывшего военного моряка, без выражения сказал человек, признавший за мной некоторый опыт заграничных поездок, — Егор Петрович, насколько я понимаю, именно сейчас и намеревается отдавать свои, так сказать, долги флоту. Так ведь, Егор Петрович?
— На военном-то флоте, когда младшие отвечают старшим, так они хоть встают, — пробурчал в нос человек в черной тужурке. Чего-то он не знал, а может, и знать не хотел. Этому бывшему офицеру флота я пытался посмотреть в глаза, он вызвал у меня уважение, хотя бы уже тем, что был прямой как орудийный ствол. И еще тем, что все о своем отношении к жизни сказал в пяти словах. Я пытался поймать его взгляд, но там была стена. Меня он уже не видел, я был для него пустым местом. А я сколько сидел на одиноком стуле, столько смотрел на его лицо, мне хотелось его запомнить.
Лето. Спускаешься в метро и вдруг видишь, как в закутке от ровного сквозняка вентиляции бегает бессмысленными кругами невесомый пуховой шар. Это тополиный пух. Там, наверху, в городе, пух везде — мягкими хлопьями летит по Лиговке, плывет по недовольной, оттого что ее все время пытаются расчистить, Мойке, вихрится метелью за троллейбусами на Большом проспекте Васильевского.
Жара. Люди поснимали с себя все, что можно, но лиц их не видно. Летние лица лгут, по ним ничего не прочтешь. Слишком все человеку летом легко.
Мне не работается, опять маюсь. Глупо идут дни. Я принадлежу к тому поколению, которое считает, что раз лето, так к нему должны быть приложены и настоящее море, и настоящее солнце — Крым, Кавказ, Молдавия. Но бывает же так: в моем распоряжении сейчас две квартиры, у меня на ходу машина, сам я вполне готов к какому-нибудь романтическому или неромантическому приключению и даже, кажется, жду его. Но какое там приключение! По полдня я сижу у койки Каюрова.
Перелом у Каюрова понемногу срастался, но еще с месяц, если бы все пошло и дальше так же благополучно, ему нужно было лежать.
И тут мне позвонили из морского отдела кадров. Они предлагали приехать к ним, чтобы вместе решить, на каком судне я поплыву.
Что было делать? Советоваться с Андреем? Не хотел на сей раз я советоваться даже с ним. И я позвонил сыну старика.
— Берите отпуск, — сказал я. — Увольняйтесь. Присылайте сидеть в больницу свою жену. Я не знаю, что вы сделаете, но делайте что-нибудь. Мне надо уехать.
Он опять стал вертеться. И жену он прислать не может, потому что отец с ней в давней ссоре, и сам он на август должен уехать из Москвы, нет, не в отпуск, конечно, это поездка по служебной необходимости, а отпуска в этом году у него вообще не будет. Одним словом, стало ясно, что даже отпуск он должен проводить поблизости от кого-то, кто днем и ночью может щелкнуть пальцами и сказать:
— Каюров, где Каюров?
— Ну, как знаете, — сказал я и положил трубку. И ушел на весь вечер из дому, потому что сейчас, конечно, он примется мне звонить, а после разговора с ним у меня даже во рту оставался какой-то неприятный вкус, — может, я уже стал перерождаться в кобру, и это предшествовало появлению настоящего яда?
Андрей по поводу старика не проявлял никакого интереса. Объяснялось это, наверно, тем, что с точки зрения хирурга в травме старика ничего неординарного не было — операцию решили не делать, а все остальное относилось лишь к уходу. Андрей осмотрел старика вначале, а потом передал его лечащему врачу и даже не спрашивал, как вообще идут дела.
— Настораживает только цвет лица, — сказал он мне. — Это неспроста. Надо будет им потом заняться. Если выкарабкается.
Когда я сообщил Андрею, что через неделю, кажется, уплываю, он ничего не спросил о старике. То есть я видел, что он имеет в виду узнать, что и как, но у меня не спросил. Знал я эту его идею. Была она примерно такой: ответственны мы не за всех людей, а лишь за некоторых, за самых близких. По отношению же к остальным мы не должны ничего. Никакого хождения в народ, никаких посевов доброго и вечного.
— Вырастет диким образом, — говорил он. — Если природе понадобится.
— Андрей Васильевич, ты же готовый человек для вступления в мафию, — говорил я ему.
— Ладно, — отвечал он. — Множество людей живут по такому принципу, просто мало кто признается.
Сам-то он, конечно, жил иначе, идея эта только высказывалась. Но о старике он все же ничего не спросил. Он знал, что не брошу я так Каюрова. Да я и не бросил, но сам Макиавелли передо мной был просто младенец. Трюк мой был коварен, хоть и прост. Сделав вид, что не могу почему-то сходить в больницу, я два дня подряд посылал к старику Клаву. И все, кажется, выходило, как я предвидел.
Но тут опять выплыл сынок. Ну и нюх же у него был. Трех дней не прошло, а он уже позвонил — откуда только узнал?
— Что это, — говорит, — за женщина стала ходить к отцу? Что ей от него нужно?
Я ответил, что, слава богу, нашлась добрая душа.
— Знаем мы эти добрые души! — сказал он.
Я положил трубку. Во рту был медный привкус.
Значит, сообщил я Андрею о том, что наконец уплываю, за неделю до отхода «Александра Грибоедова». Заглянув в календарь, он сказал, что проводит меня, поскольку день этот у него не операционный.
— И вообще совершенно свободный день, — сказал он. — Но ты мне все-таки напомни.
Чтобы у Андрея оказался незанятый день — само по себе это было немыслимым. Но накануне Андрей подтвердил, что так оно и есть и он все помнит.
Я не звонил Оле с неделю, не больше, и когда она взяла трубку, то, кажется, растерялась. Я, вероятно, уже не заслуживал тепла, но явно еще не заслуживал и холода.
— Сейчас определюсь, — сказала она.
Господи, как иногда с ней было легко!
— Звоню, чтобы попрощаться, — сказал я.