Выбрать главу

Указ об учреждении висел в вестибюле. В нем говорилось, что училище открыто для тех, чьи отцы сражались и погибли.

— Я жив, — сказал Калашников. — И даже на фронте не был… — Я невольно посмотрел на его огромную ногу, которая стояла рядом со мной. — И мать Вовы тоже жива. Сделать так, что его примут, я могу, только как нам потом в глаза смотреть тому мальчику, которого из-за Вовы должны будут отчислить?

— Да никого не отчислят, это только так говорится…

Мне уже очень хотелось, чтобы Вовку приняли.

— Может быть, и так. Но раз Вову возьмут, так, значит, и кого-то другого могли бы взять. Из тех, у кого отцы погибли. Из вас. А вот не взяли.

Я кивнул. Ни тогда, ни потом я не мог понять, как это мне удалось поступить — конкурс был жуткий.

— Вот это ты Вове и скажи, если появится.

Но Вовка вблизи училища не появлялся, хотя на каждой прогулке я озирался по сторонам. Навещать меня на прогулках приходила бабушка Мария Дмитриевна, приходил Андрей, иногда приходила Маша. Когда приходила Маша, наш офицер-воспитатель, угрюмый катерник, распускал взвод там, где она нам встречалась. Как-то ему удалось подколотить ей отставший каблучок. Пользуясь тем, что катерник смотрит на Машу и совсем не смотрит на нас, я обшаривал соседние дворы: вдруг Вовка хоронится там? Но его там не было.

Бегал Вовка недели три. Где он был и как они встретились с Юрием Леонидовичем, я так и не знаю: на год, а то и на два всякой откровенности между нами пришел конец. Вовка по своей охоте мне ничего больше не рассказывал, а я не лез с расспросами. Теперь, когда Юрий Леонидович уезжал, Вовка приходил жить не к нам, а к Андрею. Если он узнавал заранее, что я приду, он скрывался и от Андрея. После своих бегов он что-то для себя отбил — я имею в виду права. Вот он не хотел меня видеть — и не видел. И наплевать ему было, вежливо это или нет, хорошо или нехорошо. С отцом у них окончательно разладилось. А Юрий Леонидович, напротив, стал бывать у нас чаще. Теперь я точно знал, что он меня помнит. Он брал меня за плечо и стоял со мной у окна. Прижмет легонько и стоит.

— Вот видишь, — говорит, — братец, как все в мире непросто.

Я хотел сказать ему, что Вовка, конечно, вернется к нему, душой, я имел в виду. Пройдет время, и обязательно Вовка вернется, все поймет, хотя я и сам не знал, что надо понять.

Временами я ненавидел Вовку. Я ревновал его к Юрию Леонидовичу. Уже наступало то время, когда в присутствии Юрия Леонидовича я лишь молчал, с трепетом ожидая, что скажет он. И тут я стоял, прижавшись к нему, потому что он сам меня к себе прижал, и ему, должно быть, казалось, что паренек этот так идет на ласку потому, что у него нет родителей… Как странно! Я вспоминаю сейчас душевность этого мужчины, так много значившего в моем отрочестве, как следствие своего увлечения чтением. Посылки Веры Викторовны Калашниковой, приходившие к нам в эвакуацию, я в то время уже не помнил, память о них нырнула в глубину как дельфин, чтобы всплыть много лет спустя.

До рождения Насти, если это был сорок девятый, оставался год.

29

Рано утром «Грибоедов» встал на якорь посередине застывшей в безветрии бухты. Городу, который существовал еще при Юлии Цезаре и продолжал существовать сейчас, пристало стоять на холмах и на камнях. Плимут так именно и стоит. Бело-серые меловые скалы, серые крепостные стены, темная зелень.

— Отправляю вас на берег с редактором, — проходя мимо, бросил первый помощник. — Команду на берег свозить не будем, присоединяйтесь к туристам. В стаффе я скажу…

То ли он по торопливости в «стаффе» сказал что-то не то, то ли сам «стафф» решил сделать нам подарок, но, когда мы высадились из катера на пристани Плимута, нас с редактором попросили несколько минут подождать. А немцы и голландцы полезли в автобусы.

— Насколько я понимаю то, о чем говорят, — тихо сказал редактор, — нас считают людьми, от которых будет зависеть, станет Плимут в ближайшие годы туристским центром или не станет.

— Кого это «нас»?

— Вас и меня. Но особенно, конечно, вас. Вы же все-таки более… — И он испуганно на меня уставился.

— Более старше.

Он мягко, удивительно смеялся.

— Не обижайтесь, ради бога, — сказал он. — Прилипло и не отлипает. Я только что из Москвы. Это все друзья. Кто кого переглупит…

А к нам уже подкатывалась серебристая «вольво». Было похоже, что нас действительно принимают за кого-то другого. А, черт, подумал я, хотят катать — пусть катают. Я лично никого в заблуждение не вводил.

— Приглашают в машину, — сказал редактор.

Мы сели. К ложным положениям, как ко всему на свете, можно привыкнуть очень быстро, и, садясь в машину, я уже не чувствовал никакой неловкости — видно, сказывалась практика фиктивного старпомства. Хотят показать Плимут? Отлично. Врать они меня не заставят, хотя бы потому, что мой английский любой беседе положит конец.

Но оказалось, что превосходно говорит по-английски редактор. Он уже вовсю болтал с молодой женщиной в тельняшке с платочком на шее, носящей форсайтовское имя Джун. Молодого человека за рулем для простоты запоминания звали Джоном. Кажется, оба они были страшно богатыми, и от этого, во-первых, оба ходили в каком-то копеечном старье, а во-вторых, ему так нравилось ее богатство, а ей его, что они были друг с другом нежны, как брат и сестра после долгой разлуки.

И они принялись показывать нам Плимут.

Первое, что мы сделали, это снова вышли из машины, еще никуда не отъехав. Джун и Джон, оказывается, забыли показать нам мемориальную набережную, или скорее мол, поскольку вода здесь была со всех сторон. Чугунные, бронзовые и мраморные доски были вмазаны в плитняковый парапет. Доска первым британским колонизаторам Америки, доска первым забастовщикам, доска капитану Скотту, доска, конечно, сэру Френсису Дрейку — пирату, ставшему национальным героем…

Вообще чувствовалось, что в связи с сэром Френсисом в Плимуте царит легкое помешательство. Имя Дрейка встречало нас повсюду: вот памятник Дрейку — огромный, бронзовый, с глобусом у адмиральского колена; вот остров Дрейка; и на бортах маршрутных катеров выведено то же имя. Вот дом Дрейка, барабан Дрейка, в разгаре юбилей Дрейка — четырехсотлетие со времени его кругосветного плавания, когда он столбил берега и острова по всему миру для покровительницы своих разбойничьих дел. Покорил то, подчинил это, захватил, заставил признать…

Джун и Джон с увлечением, на два голоса, повествовали о знаменитом сэре Френсисе. И можно было взглянуть на дело так, что двое очень богатых, но совершенно некичливых людей любезно рассказывают чужеземцам о красочной истории своей древней страны. Но не мог я эти легенды покорно слушать. Просто потому, что я видел то, чего эти двое не видели. Каждый из них, конечно, много читал, много знал и каждый, наверно, умел думать. Но не испытывали они на своей шкуре, как дышится, когда землю, на которой ты родился, пытаются захватить.

— Хватит, ребятки, — сказал я. И на этом бы мне и прервать свою речь, но вдруг я с удивлением услышал самого себя. Я стал им говорить что-то страшно право-учительное. Мол, поджоги, грабежи, убийства и казни без суда никакими географическими открытиями искуплены быть не могут. И так далее. И тому подобное. И на земле, мол, есть, конечно, еще много бронзовых памятников злодеям в высоких чинах, но не могут же эти идолы… И все в таком духе.

— Перевели? — спросил я, уже чувствуя себя занудой.

— Почти все, — сказал он. Все трое смотрели на меня как-то странно. И вдруг эта миллионщица в тельняшке взяла меня за руку и руку мою пожала. И быстро заговорила со своим Джоном. Он сделал пометку в записной книжке.

— Они до минимума сократят для наших туристов все, что касается Дрейка, — сказал Олег.

— Для каких это «наших туристов»?

— Все-то вы забыли, — сказал Олег. — Вы же для них первая ласточка, и очень, по их представлению, крупная.

Следующую фразу Джун я понял без помощи Олега. Она робко спросила, важно ли, с моей точки зрения, то, что Френсис Дрейк первым привез в Старый Свет из Америки картофель. Факт этот не вполне доказан, но все же существует некоторая вероятность. Надо ли говорить об этом в экскурсии?