В сущности, я был слишком здоров для этих излишеств: мне казалось, будто я перешел на другую сторону, хотя на самом деле не сдвинулся места. Я слишком ценил живописное, неожиданное и потому не мог по-настоящему увлечься теми эпизодами, которые составили веху в нашем существовании. Я пережил лето сексуального анархизма, накопил капитал эксцентрических эмоций, на мгновение пощекотавших мою чувственность, однако не засевших так глубоко, чтобы вписаться в архивы моей кожи. Я потерпел крах в стремлении преобразиться и остался мелким буржуа, который взбодрился на крутом вираже, а затем вернулся к общепринятым похотливым привычкам. Но еще больше я злился на Ребекку за то, что она подала мне надежду на метаморфозу и не преуспела в этом. Мы стали жить слишком высоко для наших жиденьких темпераментов и впали в смятение, как те бедняки, которых однажды пригласили на роскошную вечеринку, а затем отослали в их лачугу. Кроме того, ничто так не обескураживает человека, как открытие, что его собственные фантазии банальны: когда мы узнали, что в Лондоне, Нью-Йорке и Берлине существуют клубы, где с большим размахом практикуют то, что мы проделывали вдвоем, я внезапно остыл к нашим забавам — столь истоптанный бульвар был недостоин моих посещений. Эта жизнь в закрытой посудине, я бы сказал, ночной посудине, принуждавшая нас отделиться от мира, эта жизнь домоседов, обывательская именно в силу своей извращенности, потеряла всякий смысл. Если бы мы допустили в наши игры хоть какую-то публику, это могло бы отвлечь нас друг от друга, однако Ребекка не была расположена приглашать третьего участника или еще одну пару. Погрузившись в распутство, мы вели жизнь рантье, избегая любых приключений и риска. Но отвергнутый мир вновь вступал в свои права: чем крепче мы запирались, тем чаше слышали, как он стучит в дверь, шепчет в окно, дует в занавески, просит нас выйти, затеряться в нем, пока не поздно.
Пресытившись похотью, излишествами, я окончательно разрушил колдовские чары. Мне не хватало шума, оживления, толпы, суеты. Вскоре между мной и Ребеккой возникла атмосфера глухого раздражения: я остывал, мое непостоянство, на мгновение задавленное поразительной индивидуальностью моей подруги, вновь всплывало на поверхность. Ребекка была для меня тем же, что я для нее — нечто вроде оглушительного шока, огненного дуновения, которое сметало все на своем пути. Эта дикая энергия, лишившись цели, обернулась против нас. Назревшие грозы, накопленные нами мощные флюиды не замедлили разразиться настоящими бурями. Водрузив свою любовницу на пьедестал, я яростно свергал ее в поисках нового идола для обожания. Великое сладострастие, пробуждающее обычно дремлющие силы, способно сразу перейти в жестокость. А в отрезвлении всегда есть ярость. Я злился на свою подругу за то, что она уже не внушает мне прежней страсти, и стал желать, чтобы она проявила деликатность и ушла сама. Любя меньше, я ее почти ненавидел: поскольку извращение было средством выразить нашу ненависть, исчезнувшее извращение преобразилось в злобу.
Я обнаружил у Ребекки слабые места: к примеру, заметил, что некоторые шутки, которые другие люди сносили без горечи или пресекали пожатием плеч, обижали ее, как серьезные оскорбления, и она терзалась воспоминаниями о них. Этой высокомерной девушке, заставившей меня склониться перед любыми своими капризами, не хватало элементарной уверенности в себе. Я бесстыдно пользовался этим, неустанно осмеивая все, что прежде мы считали священным. Ребекка обижалась, плакала — вакханалии наши перерастали в войну. Что вы хотите: мучить приятно лишь дорогого человека, нет никакого удовольствия в том, чтобы помыкать незнакомцами. Кроме того, вся наша так называемая цивилизация покоится на углублении жестокости. Свирепость ныне благоденствует в словах, одухотворяется из-за того, что физическое насилие себя дискредитировало. Наше поколение кичится тем, что отправило дикость в отставку, но она вернулась, сменив личину. Теперь силой не мерятся с помощью мускулатуры и кулаков, она оттачивается умом и языком. Общество наше, выиграв в рафинированности, еще не установило наказаний, призванных возместить громадный ущерб, наносимый глумлением и клеветой. Добавьте к этому, что для запугивания противника все средства хороши, включая многочисленные освободительные теории, которые процветают в нашем климате вот уже целое столетие: наша эпоха тем и очаровательна, что позволяет оскорблять людей во имя их свободы. Излишне говорить, что Ребекка, в отличие от меня, не имела опыта словесных баталий: есть ребятишки, воспитанные на библейских текстах или рецитации Талмуда, другие вскормлены молоком авантюр, третьи растут на лоне природы или берегах свирепого океана — для меня же, маленького парижанина, музыкой детства стали вопли. Родительские сцены, их нападки друг на друга и на меня (я был единственным сыном), постоянное унижение отца вдолбили мне в голову, словно гвоздь, навязчивую идею собственной неполноценности. Подобная педагогика делает ребенка хитрым, злопамятным, преисполненным злобы ко всему человечеству. Одним словом, ваш покорный слуга. Это предыстория, чтобы объяснить вам таившиеся во мне дурные инстинкты, мое особенное предрасположение к низости, обузданное лишь свежестью любовного начала.