Ты никогда меня не любил, ты сократил меня до чрева, с одной стороны, экзотического фетиша — с другой. Ты притворялся, будто уважаешь во мне женщину, а сам ценил только дырки. Тебе нужен был идеальный прототип, чтобы утолить страсть к Востоку, женщина, которая нежно шепнет «салам алейкум», разбудив утром, и будет радостно кричать «ю-ю» во время любви. Но ту девушку, какой я была, ты обрек на вечное поражение.
Ты меня бросил ради чего? Ради идеи, жалкой идеи, которую ты неуклюже, смехотворно пытался воплотить в жизнь. В тебе ничего не было, кроме смутной глупой мечты казаться, казаться не важно кем — обольстительным вертопрахом, новым Дон Жуаном. Ты меня бросил, вспоминая о робком подростке, который долгие годы только облизывался на любую аппетитную задницу и никогда не мог забыть этот голод, как некоторые люди обжираются, вспоминая о лишениях войны. Ты меня бросил, чтобы эпатировать публику, произвести впечатление на кучку своих друзей, узников матримониальной системы, поскольку ничем иным ты так и не прославился в своем окружении, состоящем из десяти человек. Моя любовь к тебе была долгой ошибкой, которая встретилась с истиной.
Эта прекрасная обвинительная речь приводила меня в смятение. Убежденная в своей правоте, демонстрируя воистину изумительную боевитость и едкость, сторожиха моя не давала мне возможности возразить, потому что имела надо мной высшее, фундаментальное преимущество — физическое здоровье. Поверьте, если хотите: потеряв причины жить, я обрел причины любить ее. Я восхищался ее успехом, хотя бы и достигнутым в ущерб мне. Радовался, что ошибся на ее счет. Кроме того, мне не о чем было мечтать: мужчина, полный спермы и силы, мечтает о величии; половинка от целого не мечтает — для меня, калеки, жизнь вдвоем стала желанной, семейный очаг привлекательным. Чувство — такая штука, которая может потеряться, как часы, медленно истаять, как счет в банке, и найтись, как шляпа. Постарев до срока, ожесточившись на судьбу, терзаясь муками тела, не забывшего о былых наслаждениях, проклиная род человеческий, солнце, птиц, детей, но более всего страшась одиночества, я решил завершить дни свои с Ребеккой, какую бы цену ни пришлось за это платить. Цена, Дидье, оказалась астрономической, но отныне я ни за что не допущу, чтобы она исчезла из моей жизни.
Итак, против обвинений моего прокурора я предпринял сентиментальный рейд вспять. Мои громогласные причитания заполнили дом. Я пытался разжалобить Ребекку слезным даром: сначала сосредоточивался на своем несчастье, поворачивался к ней, чтобы она увидела мои влажные, усеянные капельками глаза, затем, в приступе ложной стыдливости, прятался и изливал свои рыдания, целиком отдаваясь этому водопаду. Я расходовал слезы литрами, уверенный в своих запасах, ускоряя течение, шумно всхлипывая, громко шмыгая носом с целью привлечь внимание. Но ничто не могло смягчить непреклонного судью, и она выходила, чтобы не слышать моего плача. Неуклюже, желая вернуть хоть толику ее уважения, я пытался чернить себя:
— Слушай, я ненавижу себя так, как никто и никогда меня не ненавидел.
— Нет, — отрезала она, — не питай иллюзий на сей счет, я ненавижу тебя в тысячу раз сильнее, подобной ненависти ты никогда не смог испытать. Вдобавок твоя антипатия к себе по-дурацки сентиментальна, чтобы быть искренней.
— Я безжалостно расчленяю себя, я себя презираю. Меня гложут угрызения совести, мне стыдно за свои поступки. Я знаю, что не имею права жить, я бичую себя с беспримерной суровостью.
— Заткнись, — взрывалась она, — у тебя нет права поносить себя, это еще одно свидетельство твоей безумной гордыни. Я одна имею право обличать тебя, я одна, столько выстрадав, знаю всю правду о тебе.
— Ребекка, умоляю тебя, мне это известно. Я мелочен, ты великодушна, я тень, ты свет. Я по заслугам потерял здоровье за все совершенное мной зло.
— Нет, ты этого не заслужил, дорогое ничтожество, я считаю это наказание совершенно несправедливым. Да, да, так оно и есть, тебе не повезло. В сущности, это я была дурой — оставалась, хотя ты больше не желал моего общества. И естественно, ты меня терзал. Тебе не в чем себя упрекнуть.
Такие софизмы раздражали меня: я с трудом отказывался от единственной сохранившейся у меня прерогативы — быть полностью виноватым.
— Ребекка, ты оказалась самой ловкой. Ты обернула мою силу против меня и превратила ее в слабость, ты воспользовалась моим оружием, чтобы победить меня.
— Господи, как ты все усложняешь! К чему эти туманные теории, как не для того, чтобы создать иллюзию, будто ты все еще управляешь движением, что дело не выскользнуло из твоих рук?
Когда ламентации подобного рода потерпели крах, я переключился на лирический регистр и перешел к мольбам:
— О Ребекка, научи меня жизни, ведь я так плохо ее познал. Научи меня любить ее лучше, на свой лад. Каким тупым и грубым дикарем я был! Сколько изящества в твоей манере сливаться с днями и ночами! Раз я так скверно жил до тебя, то должен склониться перед твоим превосходством, твоим женским гением. Ты подарила мне чудесные годы, которые стали чуть ли не самыми прекрасными в моем существовании. Тело мое страждет, оно уничтожено, но хранит память о неслыханных радостях с тобой. Никогда больше я не причиню тебе зла, я полюблю тебя так, как никто тебя не любил, сцен больше не будет.
— Сцен больше не будет! А вот я желаю сцен, я к ним, представь себе, пристрастилась и не могу без них обходиться. Ты больше не причинишь мне зла? Да какое зло ты мог бы причинить, выйдя из употребления, бедная тварь? Ты не разжалобишь меня своими похвалами из мыльной оперы, я все еще слишком хорошо помню оскорбления, которыми ты осыпал меня год назад, и не поддамся на твою жалкую лесть. Я ничего не хочу забывать из того зла, что ты мне сделал, хочу обдумывать каждое слово, которым ты меня ранил, хочу жить под спудом этой мерзкой грязи, чтобы иметь право ненавидеть тебя каждую секунду. Я, быть может, необразованная, но не такая тупая, чтобы угодить в ловушку твоих пресных комплиментов. В один прекрасный день любой человек встречает своего повелителя, который заставляет его платить за совершенное им зло: ибо зло желает злодею зла. Ты уже был моим рабом, сам того не зная, ты принадлежишь мне, как добыча принадлежит победителю.
А теперь вникни в мои слова: я позволяю тебе жить не из жалости, но в наказание. Ты навсегда останешься в этой спальне, в этой квартире, тебе уже нельзя пребывать среди людей. Ты слишком жаждал общения, шума, толпы. Всему двору, который окружал тебя, будет закрыт доступ в эти комнаты. Ты сможешь встречаться с друзьями в кафе, если сумеешь спуститься сам в своем креслице. Если бы я позволила тебе выходить, ты вновь завел бы знакомства с беспечными людьми, не ожидающими зла, и уничтожил бы их. Не жди прощения. Я знаю, милосердие — прекрасная добродетель, обуздывающая потоки гнева, но для меня ты перестал быть мужчиной, которого я любила больше и против всех, ты перестал быть человеческим существом, которому можно простить. Ты — стыд, горькое воспоминание, мысль, пакостный злобный зверь, которого я должна держать на привязи.
Напрасно я попытался умаслить Ребекку, ее тщеславие и гордость были абсолютно нечувствительны к обожанию любовника, утратившего силу и красоту. И каждый раз, когда я пресмыкался перед ней или умолял ее с глупым лиризмом влюбленных, она отвечала взрывами смеха: любой из моих доводов был запятнан совершенными мной ужасами, и лучшие решения не выдерживали столкновения с парадом обвинительных пунктов, которые она выносила, словно орифламму, едва я предпринимал попытку растрогать ее.
— Ты был и всегда останешься шакалом, не пытайся вырядиться агнцем.
Я тупо смотрел на нее, весь во власти тех мучительных чар, которые несут с собой ощущение безвозвратной потери.