— Говорите.
Дербачев слушал, пытаясь вникнуть в недосказанное. Внутренним безошибочным чутьем угадывал, что все происходящее имеет прямое отношение к нему. Точнее, направлено против него. Он не верил, что Горизова нет в Осторецке, не верил ни одному слову полковника. Лобов, Потапов — саботажники? Подрыв колхозного строя — чепуха абсолютная. Так. Докладная в райком партии Борисовой о неблагополучном положении в колхозе «Зеленая Поляна» шестилетней давности, донесение участкового о «повешенной картошке», издевательской надписи над нею и нежелание Лобова вести расследование, отказ назвать имена виновных, акт на падеж коровы — забили на питание косарей — просто смехотворные улики. Донесение о вырубке приусадебного сада Матвеем Прутовым — дискредитация распоряжения советской власти, демонстрация протеста — это посущественней. Нарушение севооборота, скрытие поголовья? Незаконная выдача хлеба на трудодни? Так, так… Что еще? Все? В ответ на его требование представить самые достоверные, самые убедительные улики?
Дербачев сердито спросил:
— И вы верите?
— Нам нельзя, Николай Гаврилович, верить или не верить. Я обязан следовать фактам…
— Вы считаете факты достаточными?
— Мы — меч в руках государства, партии. Вы знаете, Николай Гаврилович, чьи это слова, — закончил свою мысль Иванихин и сильнее придавил к себе портфель.
— Оставьте в покое Дзержинского, Иванихин. В чем вы хотите убедить? Арестованные вами — коммунисты. Я вынужден назначить партийное расследование. Комитет партии отвечает за каждого своего коммуниста.
Раздался телефонный звонок.
— Дербачев. Выполнила годовой план? Поздравляю. Областной комитет поздравляет коллектив швейной фабрики. Завтра на митинге? Буду. Это большое событие, большая победа. Спасибо.
Иванихин не счел нужным нарушать молчание, слышно было, как шелестит по стеклу дождь.
— Да, за каждого коммуниста, — повторил Дербачев, точно забыв о присутствии в кабинете другого человека.
— Разве у вас, Николай Гаврилович, — осторожно начал Иванихин, — есть основание не доверять нашим сведениям?
— О своих основаниях и своих действиях я доложу членам бюро обкома, в свой час. Вас я попрошу заниматься своими непосредственными обязанностями. Попрошу довести до сведения генерала Горизова, что с завтрашнего дня начнет работу партийная комиссия. Иванихин щелкнул замком, вытянулся.
— Слушаюсь. Вы ставите меня в трудное положение, у меня строжайшие инструкции. Никто, кроме наших следователей, не может видеть арестованных, пока идет следствие.
Опять зазвенел телефон, и Николай Гаврилович взял трубку:
— Да, Дербачев. Что?
Николай Гаврилович все крепче прижимал трубку к уху, стиснул зубы. «Значит, теперь Капица… Что они этому-то могут приклепать? Формализм, чуждую идеологию, низкопоклонство перед Западом?»
Голос Селиванова бесцветен, бесстрастен.
Что еще? Изъяты чертежи? Машину приказано…
— Ни в коем случае! — негромко, раздельно сказал Дербачев. — Да, я отвечаю. Завтра получите письменное указание.
Николай Гаврилович еще продолжал прижимать трубку к уху, хотя голос Селиванова давно умолк. Что это? Или он ничего не понимает, или…
Он положил трубку, помедлил. Что ему может объяснить этот полковник? Зря вызвал.
Николай Гаврилович тяжело повернулся, и под его взглядом Иванихин встал.
— Вы были на фронте? — неожиданно спросил Дербачев.
— Так точно. В Ленинграде, всю блокаду, Николай Гаврилович.
— Мне пришлось побывать на Брянщине в сорок втором. Тогда дела велись чаще всего без следствия. В глаза приговоренных мы смотрели прямо, имели право смотреть прямо. Вы меня понимаете?
Иванихин стоял перед ним серьезный, молчаливый, неловко прижав тяжелый портфель к боку. — Идите, Иванихин.
— Слушаюсь.
Дербачеву становилось ясно, что дело опаснее, важнее и шире, чем он думал до сих пор, и дана санкция свыше — своей властью Горизов бы не решился так широко действовать. А город продолжал жить, заводы дымили, кинотеатры были полны, и Мария Петровна Дротова каждое воскресенье носила к памятнику на Центральной площади цветы, — к ней давно привыкли постовые милиционеры и мальчишки. Дни бежали в лихорадочном напряжении. Николай Гаврилович похудел, щеки ввалились, нос еще увеличился, и теперь стал особенно заметен его большой, неправильной формы голый череп. Аппетит у него совсем пропал, он не отвечал на поклоны и однажды прошел мимо Юлии Сергеевны, словно мимо стены. Та не удивилась, не обиделась, молча посторонилась.
У Дербачева зрело решение. Его первые попытки вмешаться наткнулись на упорное, глухое сопротивление. Но он уже не мог и не хотел отступать. В свое время он решился, и это не было самопожертвованием или самоотречением. Он пойдет своим путем, он убежден в его правильности. Иначе нельзя жить, иначе просто не стоит жить. Только бы зацепить неуловимую ниточку — Горизова, а дальше он отлично знает, что делать, тут его не надо учить. Он ждал комиссию из ЦК, сам потребовал прислать, обещали. В одном он бессилен — в отсутствие Горизова ничего нельзя сделать для арестованных.