— Вам, Чемуков, провести собрание и разъяснить товарищам колхозникам, что к сеноуборке здесь нужно закончить. На сеноуборку все должны вернуться в колхозы.
Егор слушал ее и не слышал, забыв и об усталости, и о Польке-поварихе, которая ему нравилась.
— Да, Георгий Юрьевич, там, я слышала, натолкнулись на партизанское кладбище. Пожалуйста, поручите кому-нибудь, лично проследите. Пусть перенесут — во-он! — на самый высокий холм. Объявим конкурс на лучший памятник партизанам и поставим.
— Сделаем, Юлия Сергеевна, — сдержанно отозвался невысокий мужчина в военном кителе и в кирзовых сапогах.
— Хорошо ведь, море, на берегу — монумент. — Женщина легко спрыгнула со ствола ели, и вслед за ней двинулись остальные. Некоторое время до Егора продолжали долетать отдельные слова и фразы.
Егор наконец оглянулся на своего напарника и протянул:
— Вот баба, слышал: монумент будет! Вот это да! Спите, родные, дорогие. Ты видел, какие ноги?
Петрович смачно плюнул:
— Дура ты! У тебя одно на уме, отъел морду, и работа не берет.
— Ты чего, Петрович?
— А того! Не трепись. Она тебе даст «ноги» — места не найдешь. Ты знаешь — кто? Борисова, секретарь обкома, да еще первый. Хватит лясы точить, бери пилу. Пошли. «Монуме-ент»!
Егор нагнулся за пилой после второго окрика, все стоял, глядел вслед ушедшим, а потом все вспоминал и ни в обед, ни в ужин не обращал на Польку никакого внимания. А вечером долго плескался в Острице: лето пятьдесят третьего начиналось жарко, дождей с весны почти совсем не упало, и Острица сразу начала мелеть.
В сравнении с прежней двухкомнатной квартирой маленький флигель при двухэтажном старинном, с белыми колоннами особняке показался огромным. Особняк стоял в глубине квартала, отделенный от улицы литой чугунной решеткой, окруженный старым садом, липами, каштанами и елями. По распоряжению Борисовой здесь разместили детский сад со своими песочницами, грибочками и разноцветными избушками на курьих ножках, и детский гомон и щебет всякий раз вызывали доброе, теплое чувство. Утром старый, усыпанный красным щебнем двор наполнялся разномастными колясками. Матери, спеша на работу, разматывали своих закутанных, как коконы, ребятишек. По ночам стояла непривычная тишина, шум улицы сюда не доходил, и Юлию Сергеевну это поначалу оглушало. Она подолгу не могла заснуть, тишина давила на нее, как если бы она находилась на дне глубокого колодца. Юлия Сергеевна шла в комнату матери, теперь почти не встававшей с постели, и, если мать не спала, они разговаривали. А впрочем, когда бы ни пришла дочь, Зоя Константиновна немедленно просыпалась, тяжело дыша, садилась, глядя на дочь тревожными глазами.
Если Юлии Сергеевне разговаривать не хотелось, она накидывала пальто и выходила в сад. Здесь было хорошо ранней весной и поздней осенью. Лето Юлия Сергеевна не любила, а зимой в саду холодно и неуютно. Юлия Сергеевна поселилась во флигеле вдвоем с матерью вскоре после того, как стала первым секретарем обкома, в то время у нее ясно начинала ощущаться потребность в тишине. Она уставала от людей, от непрерывных разговоров, совещаний, встреч, от необходимости думать, решать и решать, снова думать и снова решать.
Первый год ее работы секретарем обкома — она понимала — был годом особенным. Страна не воевала, не одерживала побед, как в сорок пятом, но было много другого, что потом навечно вписывается в историю. И, однако, это был все-таки пятьдесят третий год. Юлия Сергеевна медленно ходила по дорожкам сада, гладким, утрамбованным красным щебнем и усеянным редко упавшими, сбитыми ветрами листьями клена, бурой листвой липы, темноватыми, высохшими — ясеня. Она не позволяла подметать дорожки, шорох сухих листьев действовал успокаивающе. Последнее время слишком мало вот таких спокойных минут, так же мало, как и настоящих друзей. Впрочем, друзей совсем нет. Где они?
А были ведь. И Дмитрий был, и Михеевич Карчун — духовный ее наставник в годы работы в подполье и райкоме, и Дербачев. Почему она была тогда уверена, что он видел в ней больше, чем товарища по работе? О Дербачеве она запрещала себе думать, как в свое время запретила думать о Дмитрии. Запретила — и как отрезала. Это были несравнимые понятия. Дмитрий, пусть не по своей вине, обокрал ее юность. Дербачев, может быть, и любил ее, и все равно она до сих пор не могла забыть, не могла простить себе той слабости. А Дмитрий… Что Дмитрий? Он рядом — совершенно чужой человек, умный, интересный мужчина. Она ошиблась в свое время, и Дмитрий принадлежит другой. К чему думать? Кто мог угадать в забитом, больном человеке теперешнего Полякова. Вон Селиванов им не нахвалится, хотя поругивает за неуравновешенность, за несговорчивый характер. Кто мог подумать? Даже удивительно, как его хватает на все. Лекции читает в Обществе по распространению знаний. Она слышала его выступление по радио. Неплохо, совсем неплохо. Из него может получиться хороший пропагандист. А ведь у нее в отделе пропаганды не густо.