С любопытством поглядывая на шофера, всматриваясь в белую дорогу, Юлия Сергеевна слушала. Дядя Гриша не отличался разговорчивостью, тут его прорвало.
Машина, подпрыгивая изредка, катила по хорошей дороге. Дядя Гриша понемногу отошел — белые, с серебристым блеском поля успокаивали. Следил за дорогой и думал, в долгих поездках за рулем привык. Мысли о дочери перекинулись затем на Юлию Сергеевну, тихо сидевшую рядом, и он, несмотря на все свое уважение к ней, запросто, по-мужски, пожалел ее за вечную необходимость куда-то ехать и вечно спешить. Он привык к ней и к ее характеру за последние три с лишним года, как привыкал раньше к Володину, к Дербачеву. Он очень не любил нервного начальства, и, возможно, уважение к Борисовой родилось именно из-за ее неженской выдержки. Он ни разу не слышал, чтобы она повысила голос или закричала, как это случалось у Дербачева, или затопала ногами, как хромой Володин. В таких случаях, разговаривая, она лишь становилась вся какая-то жесткая, прямая, вроде и не о том говорит, и припечатает — не отдерешь. И это еще больше восхищало дядю Гришу. Правда, с ним она никогда так не разговаривала, и это как бы возвышало дядю Гришу в собственных глазах. В душе он не одобрял того факта, что женщина стоит над всеми в области. По мнению дяди Гриши, Борисова выполняла не женскую работу, и он был уверен, что она обязательно делает все не так, как нужно, не так, как бы делал мужчина. И хитрому дяде Грише думалось, что он очень хорошо знает свое начальство и все отлично понимает, не хуже Борисовой, и он, если бы она захотела и намекнула, мог бы многое ей подсказать и посоветовать. Хотя бы с той же стройкой. В колхозах здорово недовольны. Мало мы, говорят, на свой горб имели, теперь еще эта кабала. Влезешь — до гроба не отработаешь. Он был мог ей порассказать кое-что и еще. Конечно, этого никогда не случится — дядя Гриша отлично понимал. За время своей долгой работы он привык наблюдать и делать выводы в неожиданно верном освещении.
Беспокойства прибавилось, он едва успевал отвозить Борисову на вокзал или на аэродром. Возвращалась она, и начиналась великая кутерьма в городе, по всему обкому хлопали дверьми, и толпами ходили секретари райкомов, председатели колхозов, директора и прочий начальственный народ. Иногда Юлия Сергеевна попадала домой далеко за полночь, и дяде Грише становилось жалко ее, измученную, бледную, с провалившимися глазами, засыпавшую в машине, и тогда он ехал медленно, делая круг-другой по тихим районам города, давая ей поспать. Много он знал, дядя Гриша, и по своей должности умел держать язык за зубами. И только одного не мог понять и все порывался поговорить со своим высоким начальством, и всякий раз его удерживало стеснение. Он всегда уверял себя и других, что его ничего не касается, кроме неисправностей в машине, и дело свое знал. По натуре флегматичный человек, дядя Гриша, привыкший в прежние годы к незыблемому спокойствию, вдруг начал понимать, что вокруг что-то переворачивается и меняется. И не только вокруг, в нем самом — тоже. Он часто вспоминал, как совсем недавно на вокзале встречал Юлию Сергеевну — она возвращалась из Москвы, с Двадцатого съезда. Она забыла поздороваться и быстро прошла мимо с маленьким дорожным чемоданом, и он, взглянув ей в лицо, не обиделся. Он отвез ее домой, донес до парадного чемодан и все думал, отчего у нее такое лицо. Он и сейчас, следя за дорогой, опять подумал об этом и покосился незаметно на Юлию Сергеевну. Машина бежала свободно и скоро, холодные поля по обе стороны дороги отсвечивали белизной, далеко к горизонтам, туда, где слабел взгляд, небо и белизна снега мешались, туманились. Дядя Гриша, прокашлявшись, решился наконец:
— Юлия Сергеевна, ясное дело, я человек маленький. Мало смыслю в ваших делах. Крути себе баранку, а все остальное сами знаете. Никак, ясное дело, не пойму, что они там со Сталиным мудрствуют?
— Кто «они», Григорий Авдеевич? — Юлия Сергеевна по-прежнему смотрела вперед на дорогу сквозь сухое, чистое стекло и не повернула головы.
— Ну, они, в Москве, ясное дело, — с запинкой уточнил дядя Гриша, недовольный ее недогадливостью.
Она не приняла доверительного тона и тем самым сразу отодвинулась от него. Он пожалел о своей назойливости, но отступать было поздно, он это понял, в душе каждый шофер — прирожденный дипломат.
— То он был хорош, как жив, а то умер — и нехорош стал. Вон вчера-то в «Правде» статью какую дали. Я сам вот партийный, всю войну прошел. Не как-нибудь, в противотанковой. У нас на щитах сами намалевали: «За Сталина! За Родину!» А теперь непонятно, ясное дело.
— Что же вам непонятно, Григорий Авдеевич?