«Через два дня собрание, — подумал Поляков. — Придется выступать, нужно много сказать. А что говорить? Сплошное иждивенчество. Обязательно скажу на собрании, надо с Чернояровым потолковать. Такие разговорчики пострашнее бескормицы. И болван этот Тахинин…» Поляков прислонился к стене конюшни и закурил. Еще когда просматривали документы, отчетность за последние годы хозяйствования Лобова, он понял, в чем основная беда Тахинина. Разобраться в этом помогли и материалы совещания пятьдесят второго года, доклад Дербачева.
Лобов врожденной интуицией крестьянина всегда и везде соблюдал экономическую выгоду. Дмитрий по отчетам видел, как Лобов из года в год увеличивал посевы озимой пшеницы, свеклы и конопли и как потом Тахинин, уменьшая посевы этих выгодных культур, не раздумывая придерживался цифр спущенных сверху планов. И доходность падала, урезывался трудодень. Дмитрий был уверен, что начинать надо с того, чем кончил Лобов.
Село едва-едва начинало шевелиться. К работе, кроме штатных на фермах и конюшне, не приступали. Поляков огляделся и увидел чуть в стороне от конюшни старые дубовые колоды. Снег вокруг них был плотно утоптан, и Поляков с неожиданным чувством радости подошел к ним, сразу вспоминая первый послевоенный год, себя, мужиков-плотников. Колоды лежали все такие же темные и крепкие, но, когда Поляков стал обходить их, рассматривая со всех сторон, он увидел, что они во многих местах тронуты гнилью. Он пнул каблуком сапога в край одной из них. Небольшой продолговатый кусок дерева легко отломился, под ним оказалась вымороженная, изъеденная червем труха. И Полякову стало жалко этих больших дубовых колод, так и пролежавших напрасно. Он еще раз обошел их со всех сторон и направился к животноводческим фермам. В отличие от хат под соломой, они выстроены основательно, на каменных фундаментах, покрыты шифером — Тахинин всадил в их постройку весь доход «Зеленой Поляны» за последние три года, да еще влез в долги и прогремел на весь район. Фермы выстроены, только люди совсем перестали выводить на работу, а некоторых коров пришлось уже подвесить. Тахинин много говорил о фермах, с помощью каких ухищрений добывал кирпич, лес и шифер, жаловался, что строительство ГЭС тоже ни мало ни много, а около миллиона вытянуло, не считая рабочей силы.
Полякова больше всего удручала недостача кормов. По документам и прошлогодним сводкам все должно было быть иначе. Тахинин мялся, чесал в затылке. Наконец поведал своему преемнику об эпопее с кукурузным силосом, составлявшим основу всего кормового баланса на новый год. Неопытность, неумелая закладка — силос сгнил. Ямы открывали одну за другой, и все они оказались заполнены разложившимся месивом. Рассказывая Полякову, Тахинин кривился, словно от зубной боли, и ругал нерадивость колхозников.
Из десятков кусков впечатлений, встреч, разговоров Поляков старался составить целое, и в конце концов ему удалось. Он вздохнул свободнее. Правда, основное знакомство с хозяйством должно начаться после собрания, но он уже теперь ухватил целое и знал, к чему готовиться.
— Тише, бабы, новый председатель идет, — сказала одна из доярок, тридцатилетняя дочь деда Силантия Фроська, прильнув к стеклу. — Ой, бабы, красавчик какой! Раньше-то и не приглядывались, о теперь как свой стал… Пальчики оближешь.
— Ты не очень-то гляделки пяль, — отозвалась Марфа Лобова. — У наго в городе жена, привезть сюда собирается. Небось она тебе даст красавчика.
Фроська деда Силантия нечего не имела плохого на уме, восхитилась бескорыстно, от чистого сердца. Она сразу же обиделась на слова Марфы Лобовой и отошла от окна, она вообще легко обижалась. Подруга Фроськи, обвязанная шалью крест-накрест, подзадорила Марфу:
— Аль боишься квартиранта потерять, Марфуша?
— У меня муж есть, Тоська, ты меня не колупай.
— Э-э, муж объелся груш. У меня нету, у тебя есть, а мы с тобой на одном положении. Все одно нам обеим не за что подержаться. Четыре годика-то скоро, Марфуша?
— Четыре, — спокойно и грустно отозвалась Марфа, и все замолчали, все теперь жалели ее. — Хоть бы одну писулечку, бабоньки. А сердце по ночам болит-то, болит. Как чует оно…
— Известно, бабье сердце — вещун, — сказала одна из притихших доярок. — Вот бы кто вернулся, вот бы мы кого опять выбрали…
— Теперь его уже не выберут, бабоньки, — вздохнула Марфа. — Он и раньше-то квелый был, никто не знал. А теперь… — Она махнула рукой. — Из рук все валится, иной раз плюнула бы на все — да куда глаза глядят.
И оттого, что в молочной были одни бабы, а совсем не было мужиков, кроме одноглазого Кузьмича-приемщика (впрочем, никто не считал его за настоящего мужика), все разволновались, и у некоторых даже слезы на глазах показались. Все стали обсуждать свое житье-бытье, жаловались на бескормицу, не плохие удои, ругали председателя Тахинина, недосмотревшей вовремя и сгноившею силос. Только Марфа Лобова молчала. И потом, еще более разволновавшись, стали говорить о Полякове. А кривой Кузьмич в это время щелкал костяшками счетов к сокрушенно думал, что утреннего удоя едва-едва хватит напоить телят, а сдавать опять будет нечего и, если бы корма и молоке, как всегда в это время массового отела, было бы много, был бы и доход. И доярки опять вспоминали своего однорукого председателя и горевали о нем.