— Лет десять. Ты была тогда вот такая, — Дмитрий провел у себя ребром ладони чуть выше пояса. — Смешно…
— Наверно, десять. Это ведь еще когда было. Даже не верится.
Они больше не называли друг друга по имени и, встречаясь взглядами, отворачивались.
— Ты все знаешь? — спросила она тихо, и он молча кивнул, и они снова замолчали надолго.
— Смена тяжелая выдалась. Ты… ты, пожалуйста, прости. Устала. Приходи как-нибудь в другой раз, если захочешь. Ладно? А сейчас устала. Никак ничего не соображу.
Потом он бывал у них несколько раз, и она вела себя спокойней и ровней. По какому-то негласному уговору, они никогда не вспоминали о войне. Дмитрий больше не разговаривал с Васей и бывал у Солонцовых редко, не так-то просто приходить и видеть всегда усталую молодую женщину и говорить с ней. Он все время ощущал с ее стороны молчаливую враждебность и не мог понять причины.
«Ну, чего ты на меня злишься? — часто хотелось спросить ему. — Что я тебе сделал плохого?»
Дмитрий засиделся, решая с Васей задачку по арифметике, он совсем забыл о Солонцовой. Закрывая старый «зингер», она взглянула на часы:
— Иди, Васек, спать, поздно уже. Завтра опять тебя не поднимешь.
Вася стал просить, она не разрешила. Мальчик попрощался и ушел в другую комнату. Солонцова вымыла руки под умывальником, принесла чайник. Приоткрыв дверь в другую комнату, спросила:
— Ты, может, чаю выпьешь, Васек?
— Не хочу, — донесся сонный голос мальчика. — Спать буду.
— Ну ладно, спи. Спокойной ночи.
Она села за стол, улыбнулась и налила чаю Дмитрию, улыбка ее мелькнула где-то в глубине глаз. Солонцова, задумавшись на минуту, поставила на стол бутылку, недопитую наполовину, два граненых стакана и тарелку с хлебом. И еще — луку и кислой, сверху заплесневевшей слегка капусты в стеклянной банке из-под маринада. Дмитрий молча следил за ее движениями, за ее руками, как они накладывали в тарелку капусту, за льющейся в стакан водкой и сосредоточенно сведенными бровями женщины. Сжатые губы — она словно решала очень важный вопрос, и, возможно, так оно и было, и Дмитрий молчал, и ему хотелось встать и уйти. Становилось тяжело наедине, его попытки разговориться ни к чему не приводили и раньше.
— Ты, кажется, не пьешь? — нарушила молчание Солонцова, отодвигая второй стакан. — Или налить?
— Не надо.
— Трезвенник, — сказала она равнодушно, взяла хлеб, посыпала его солью, понюхала. — А я привыкла. Ну ладно. Я за тебя выпью немного. Будь здоров.
— Спасибо.
— Скучный ты человек, Митя.
— А это веселее? — Он кивнул на бутылку, и Солонцова, разглядывая стакан с водкой, медленно сказала:
— Да нет, только ведь все равно. Ну ладно, будь здоров.
Он посмотрел, как она пила и потом крошила хлеб, отламывая его маленькими кусочками.
— Все наблюдаешь, интересно? — сказала она с усмешкой, подперев щеку рукой.
— Да нет, — сказал Дмитрий спокойно и задумчиво.
— А чего ходишь? Ну, чего ходишь? — Солонцова отодвинула бутылку и стаканы, придвинула тарелку с капустой и стала хрустеть ею. От выпитой водки лицо женщины порозовело, оживилось и глаза еще посветлели.
До войны она была угловатой девчонкой, особенно рядом со старшей сестрой, и всегда ей по-девчоночьи завидовала. К сестре приходили взрослые товарищи, спорили, читали стихи. Они не обращали на нее, на девочку, никакого внимания, и это ее больно, по-детски, задевало.
Солонцова усмехнулась, слегка нахмурилась и выпила. Она пьянела и делалась теплее, словно оттаивала изнутри. Теплели, чуть начинали щуриться ее прозрачные, точно промытые, глаза. Они становились беспомощными, обиженными, как у ребенка. Все угловатое, резкое, выпиравшее из нее, куда-то исчезало, и Дмитрия охватило желание приласкать, утешить. Солонцова почувствовала — выпрямила голову, и глаза у нее стали колючими. Она, уже назло ему, налила. Не спуская взгляда, выпила, потянула в рот капусты, ухватив ее щепоткой, и стала сосредоточенно жевать, шевеля влажными, чуть припухшими губами.
— Зачем ты это? — не выдержал Дмитрий. — Кому хуже делаешь?
— А тебе что за дело?
— У тебя ведь ребенок.
Солонцова поглядела на Дмитрия, длинно и старательно выругалась. Она была сейчас неприятна, и Дмитрий встал, потянул пальто с вешалки. Когда он стал одеваться, женщина опустила голову на стол, на руки — ей хотелось плакать. «И пусть, пусть уходит. Лучше сразу. И для Васька лучше, нечего душу мальчонке бередить. Надумал вон, дяденьку ему надо, платье купить. Купим, все, сына, купим. Только ничего не нужно, никакого дяденьки. Без него проживем. Ходит, ходит, всю душу вымотал. Все знает ведь. Ему, конечно, не все равно, кто отец моего сына, про себя небось думает, нельзя об этом не думать, а ходит. И никогда ничего не спрашивает. Почему? Что за человек? Не могу же я ему нравиться. Ходит, ходит. И зачем человеку столько муки? Не должно так быть… Пусть бы никто не трогал. Ну живу, выпью, ну кому я мешаю? Я же тихо».