— Что-то подурнела ты, милочка, а?
И она пробегала мимо; и уже не знала, кого больше боится — старуху или молодого немца.
Она не спала ночами и как-то, измученная, заснула днем, неожиданно для себя: принесла воды, села на диванчик и забылась; а очнулась уже в постели — увидела над собой большие серые глаза. Таких большеглазых в школе звали «лупастыми». И — как сейчас все это странно и глупо! — тогда первым делом она подумала не о себе, а о том, что может услышать их старуха (она теперь, конечно, прижималась ухом к стене!).
— Пусти, — попросила она слабым шепотом, и почувствовала его горячее дыхание, и хотела его укусить, но он был сильнее и только засмеялся. А потом от голода, долгой бессонницы, страха у нее в глазах стало чернеть, голова тяжелела — она только успела стиснуть зубы, чтобы как-нибудь не закричать (ведь старуха соседка была за стеной), и не закричала…
На другой день он пришел опять.
Она его выгнала, она чуть не разбила ему голову тяжелым обрубком железа, на котором отец когда-то правил гвозди. Он приходил опять и опять, и однажды она уже не закричала на него, а люди давно уже показывали на нее пальцем.
Он был сыном шахтера, смешно перевирал русские слова, и его звали «Иоганн». Очень походило на «Иван». Потом она звала его «Ваней», а он называл ее «Ката». И еще он ругал Гитлера, и она даже одно время думала, что ее немец — не такой, как другие; только теперь она понимает, что это был лишь обман, она тогда обманывала себя.
Господи, еще надеялась, что они соберутся и уйдут к партизанам!
«Чепуха!» — сказала Солонцова зло, пряча опустевшую бутылку в шкафчик. Кому какое дело до того, каким он был, и кто теперь поверит? Была война, и вокруг убивали, он рассказывал об этом с ужасом и омерзением; их ведь тоже могло убить, и где-то, не признаваясь самим себе, они все время об этом думали…
Солонцова давно забыла его, по крайней мере она старалась убедить себя, что забыла. Она не хотела о нем вспоминать, думать. Он принес даже не смерть — ее можно простить, он навалил на нее позор, и этого нельзя простить ни ему, ни себе. Она стала женщиной и, став женщиной, так и не поняла, что это такое, и этого тоже нельзя простить. Нет, то была не любовь, а позор, и она подумала о Дмитрии и своем чувстве к нему. Она думала о нем, думала дни и ночи, прошлое всплыло перед ней сейчас только из-за него. «Господи, тошно как, — сказала она с отчаянием. — Митя, Митя, родной мой… Если бы можно, как бы я любила…»
Она была глубоко несчастна, но даже мысли о Дмитрии делали ее счастливой сейчас, и она, затаив дыхание, прошла к кровати, легла и продолжала думать о нем, пока не заснула.
Дмитрий вернулся в город в начале февраля. Мария Петровна очень обрадовалась: он посвежел и помолодел, стал похож на юношу. Слушая радостные «ахи» жены, Платон Николаевич усмехнулся, хотя и ему было приятно видеть Дмитрия поздоровевшим и оживленным. Вечером, за ужином, Дмитрий рассказывал о селе, о дяде Матвее, рассказал о встрече с Дербачевым, о прогулках по зимнему лесу, молчаливому и строгому. Платон Николаевич пошучивал, вспоминая молодость, и сожалел о своих полсотне с лишним годов и об изношенном сердце. Мария Петровна подкладывала Дмитрию толстые горячие вареники, подливала сметаны. Платон Николаевич, вступивший в соревнование с Дмитрием, кто больше съест, не выдержал, отодвинул тарелку и, вытирая взмокший лоб, отдуваясь, сказал:
— Ну нет, хватит. Было времечко — пролетело. Мария Петровна обрадованно улыбалась — все ее симпатии на стороне Дмитрия.
— Поделом тебе, старый, погоди, живот схватит.
— Ничего, Машенька, свою норму знаю, не перебрал. Платон Николаевич засмеялся. Оглядывая жену добрыми глазами, подмигнул Дмитрию:
— Дела! Под конец жизни решила разлюбить старуха. Платон Николаевич устроился в уголке, в потертом кресле с высокой спинкой, Мария Петровна убирала со стола посуду. Дмитрию не хотелось уходить к себе, он был рад своему возвращению в город, в эту семью — он давно считал ее своей. Через два дня выходить на работу. Теперь он раздумывал, что ему остается сделать, куда сходить. Ему уже надоело, и хотелось скорее на завод, к привычным делам и людям. Если честно говорить, настроение на селе ему не понравилось. Дмитрий много разговаривал с Лобовым и дедом Силантием, тому удалось выдать двух из одиннадцати дочерей замуж и стать дедом, разговаривал с другими колхозниками. Все жаловались на жизнь. Люди не говорили всего, что думали, недовольство прорывалось в горьких шутках, в смехе, в деловых серьезных разговорах.