— Договорились, — буркнул Иван Павлович, отодвигая невкусный чай в сторону.
Пьеса называлась «На дне» Максима Горького и давали ее в Москвоском Художественном театре.
Публика собралась разная — военные в гимнастёрках, кожаные куртки ответственных работников, дамы в тёмных платьях и старых шляпках — рассаживалась по местам, шуршали программками, перешёптывались. Керосиновые лампы в люстрах горели вполнакала — экономили, но света было достаточно, чтобы разглядеть сцену с её тяжёлым занавесом, ещё дореволюционным, с вышитыми золотом гербами.
Иван Павлович вёл жену под руку, осторожно, будто она была хрупким фарфором. Анна Львовна тяжело опиралась на его руку, другой придерживая огромный живот. Срок был уже большой — последний месяц, и доктор до последнего отговаривал её от похода в театр. Но Анна Львовна настояла. Да и признаться самому хотелось наконец куда-нибудь выйти в свет, просто отдохнуть.
— Я устала сидеть в четырёх стенах, — сказала Анна Львовна твёрдо. — Я хочу на людей посмотреть. И «На дне» — я никогда его не видела. Говорят, Горький гениально написал.
— Гениально, — согласился Иван Павлович. — Но тяжело. А тебе сейчас нельзя волноваться.
— Я не буду волноваться, честное слово! — пообещала Анна Львовна и, как оказалось, соврала, потому что уже через десять минут после начала спектакля вытирала глаза кружевным платочком.
Они сидели в четвёртом ряду, на мягких, продавленных креслах, из которых лез конский волос. Впереди них сидел какой-то военный с нашивками комдива, рядом — две пожилые дамы в старомодных шляпках с перьями. В воздухе крепко пахло «Шипром».
Сцена жила своей, страшной жизнью. В полумраке подвала, среди наров, столов и грязных тряпок, бродили обитатели ночлежки — жалкие, злые, потерянные. Актриса, игравшая Анну, кашляла так натурально, что зал замирал, а Иван Павлович невольно прислушался — уж не туберкулез ли у актрисы? Бубнов, картузник, сидел у наковальни и бормотал: «А нитки-то гнилые…». Сатин, красивый, с пронзительным взглядом, произносил свой монолог о человеке, и в голосе его звучала такая горькая надежда, что у Петрова сжалось сердце.
— «Че-ло-век! Это — великолепно! Это звучит… гордо!» — Сатин ударил кулаком по столу, и зал замер.
Анна Львовна всхлипнула. Иван Павлович сжал её руку.
— Надо уважать человека, — продолжал Сатин. — Не жалеть… не унижать его жалостью… уважать надо!
— Какой текст, — прошептала одна из дам в шляпках. — Какой текст! А раньше не разрешали… При царе-то…
— И правильно не разрешали, — буркнул военный впереди, не оборачиваясь. — Разлагающая пропаганда. Человека уважать — это да. А вот этим… — он кивнул на сцену, где двое босяков сцепились в драке, — этому учить не надо.
— Товарищ комдив, — миролюбиво сказал его сосед, — это же Горький. Наш, советский.
— Горький советским стал недавно, — отрезал военный. — А пьесу написал при царе. Вот и думай.
Иван Павлович не вслушивался в перешёптывания. Он смотрел на сцену, но думал о своём. Слова Семашко все же засели в голове. Голод… А ведь и в самом деле был он. И голод страшный. Но как помочь? Лекарства изобрести, которые голод притупляют? Смешно. Это в том времени, в котором он жил раньше, такое бы было популярно. А сейчас… сейчас нужно что-то другое.
«Чертовы мысли о работе!» — оборвал себя Иван Павлович.
Даже тут, в театре все о работе думы думаются. Ни минуты покоя и расслабления.
«Так и нервный срыв недолго получить!»
— Милый, — Анна Львовна тронула его за рукав. — Ты не смотришь. Что с тобой?
— Смотрю, — он виновато улыбнулся. — Просто задумался.
— О чём?
— Да, так… — он хотел сказать «пустяк», но не смог произнести этого вслух.
Ничего себе, «пустяк»!
— Не переживай, давай смотреть.
Звонок на антракт прозвенел, когда занавес только успел опуститься после первого акта. Зал загудел, зашевелился — публика потянулась в фойе, кто размять ноги, кто покурить, кто обсудить увиденное.
— Ой, как хорошо! — Анна Львовна улыбнулась, опираясь на руку мужа. — Как давно мы не были в театре!
— Давно, — согласился Иван Павлович, осторожно выводя её в проход. — Ещё до беременности, кажется.
— Вот именно. А ребёнок, наверное, удивился: что это за шум, что за крики? — она погладила живот. — Зато теперь будет знать, что такое настоящий театр. Нужно приобщать к высокому искусству еще с младенчества.