Выбрать главу

Горькому было тринадцать лет, когда он находился в таком состоянии читательского кризиса и когда ему в груде «авантюрных» романов попались Книги Бальзака, произведшие на него «впечатление чуда».

«Евгения Гранде» поразила его своей правдой — «не было злодеев, не было добряков, были простые люди, чудесно живые».

«Старик Гранде ярко напомнил мне деда, было обидно, что книжка так мала, и удивляло, как много в ней правды. Эту правду, очень знакомую мне и надоевшую в жизни, книга показывала в освещении совершенно новом — незлобивом, спокойном».

Столь же сильное впечатление художественной правды Горький испытал при знакомстве с произведениями Э. Гонкура, Флобера, Стендаля.

«Помню, «Простое сердце» Флобера я читал в Троицын день, вечером, сидя на крыше сарая, куда залез, чтобы спрятаться от празднично настроенных людей. Я был совершенно изумлен рассказом, точно оглох, ослеп, — шумный весенний праздник заслонила предо мной фигура обыкновеннейшей бабы, кухарки, которая не совершила никаких подвигов, никаких преступлений. Трудно было понять, почему простые, знакомые мне слова, уложенные человеком в рассказ о «неинтересной» жизни кухарки, — так взволновали меня?..»

Творчеству Бальзака, Флобера, Стендаля Горький остался верен всю жизнь. Он высоко ценил великолепный реализм этих французских писателей. Он сам учился писать у них и советовал молодым писателям чаще обращаться к их творчеству.

Но неизмеримо большее влияние оказали на него чудесные произведения русской классической литературы.

Вот в руках у него поэмы Пушкина. «Я прочитал их все сразу, охваченный тем жадным чувством, которое испытываешь, попадая в невиданно красивое место, — всегда стремишься обежать его сразу. Так бывает после того, как долго ходишь по моховым кочкам болотистого леса и неожиданно развертывается перед тобою сухая поляна, вся в цветах и солнце».

Пушкин вернул его к знакомым ему с детства истокам народного творчества, необычайно обогатив их.

«Пролог к «Руслану» напомнил мне лучшие сказки бабушки, чудесно сжав их в одну… Полнозвучные строки стихов запоминались удивительно легко, украшая празднично все, о чем говорили они… стихи звучали, как благовест новой жизни… Великолепные сказки Пушкина были всего ближе и понятнее мне; прочитав их несколько раз, я уже знал их на память; лягу спать и шепчу стихи, закрыв глаза, пока не усну».

Произведения других русских поэтов и прозаиков укрепили в нем уверенность: «Я не один на земле — и не пропаду!»

Однако и очень пылкой должна была быть эта надежда «не пропасть», особенно в минуты, когда ей резко противостоял неодолимо враждебный мир.

«Скука, холодная и нудная, дышит отовсюду: от земли, прикрытой грязным снегом, от серых сугробов на крышах, от мясного кирпича зданий; скука поднимается из труб серым дымом и ползет в серенькое низкое и пустое небо; скукой дымятся лошади, дышат люди. Она имеет свой запах — тяжелый и тупой запах пота, жира и конопляного масла, подовых пирогов и дыма; этот запах жмет голову, как теплая, тесная шапка, и, просачиваясь в грудь, вызывает странное опьянение, темное желание закрыть глаза, отчаянно заорать, бежать куда-то и удариться головой с разбега о первую стену».

Такую тяжелую память оставил у Горького нижегородский Гостиный двор, где после трехлетней службы у Сергеева он был продавцом в иконной лавке купца Салабанова.

Немногим лучше было и в иконописной мастерской того же хозяина, — Горький работал там вечерами. Однако новым было то, что здесь Горький впервые почувствовал себя в трудовом коллективе и, еще будучи подростком, среди людей в большинстве своем много старше его, ощутил потребность быть нужным людям, передавать им свои знания.

Тягостная скука царила в мастерской. Работа иконописцев была разделена на ряд отдельных механических действий, «неспособных возбудить любовь к делу, интерес к нему».

Иногда Горькому удавалось разрядить несколько эту скуку своими рассказами.

Как рассказчика и чтеца его ценили. Он читал мастерам все, что попадалось под руку, — рассказы Голицынского, романы Булгарина, барона Брамбеуса, Рафаила Зотова — все, что нашлось в сундучке одного из иконописцев.

Если «Очерки фабричной жизни» Голицынского в 70–80-х годах XIX века входили даже в рекомендательные народнические списки книг для чтения, то нравоописательные «бытовые» романы Булгарина и «фантастические» повести Сенковского (барона Брамбеуса) и в мещанской среде уступили свое прежнее место изделиям французской кухни.

Со стороны достали Лермонтова, и Горький вспоминал, как он, читая иконописцам «Демона», почувствовал силу поэзии, ее могучее влияние на людей.