«Я ушел вслед за ними; они опередили меня шагов на десять, двигаясь во тьме, наискось площади, целиком по грязи, к Откосу, высокому берегу Волги. Мне было видно, как шатается женщина, поддерживая казака, я слышал, как чавкает грязь под их ногами; женщина негромко, умоляюще спрашивала:
— Куда же вы? Ну, куда же?
Я пошел за ними по грязи, хотя это была не моя дорога. Когда они дошли до панели Откоса, казак остановился, отошел от женщины на шаг и вдруг ударил ее в лицо; она вскрикнула с удивлением и испугом:
— Ой, да за что же это?
Я тоже испугался, подбежал вплоть к ним, а казак схватил женщину поперек тела, перебросил ее через перила под гору, прыгнул за нею, и оба они покатились вниз, по траве Откоса, черной кучей. Я обомлел, замер, слушая, как там, внизу, трещит, рвется платье, рычит казак, а низкий голос женщины бормочет, прерываясь:
— Я закричу… закричу…
Она громко, болезненно охнула, и стало тихо. Я нащупал камень, пустил его вниз, — зашуршала трава. На площади хлопала стеклянная дверь кабака, кто-то ухнул, должно быть, упал, и снова тишина, готовая каждую секунду испугать чем-то.
Под горою появился большой белый ком; всхлипывая и сопя, он тихо, неровно поднимается кверху, — я различаю женщину — она идет на четвереньках, как овца, мне видно, что она по пояс голая, висят ее большие груди, и кажется, что у нее три лица. Вот она добралась до перил, села на них почти рядом со мною, дышит, точно запаленная лошадь, оправляя сбитые волосы; на белизне ее тела ясно видны темные пятна грязи; она плачет, стирая слезы со щек движениями умывающейся кошки, видит меня и тихонько восклицает:
— Господи — кто это? Уйди, бесстыдник!
Я не могу уйти, окаменев от изумления и горького, тоскливого чувства, — мне вспоминаются слова бабушкиной сестры: „Баба — сила, Ева самого Бога обманула…“ <…>
И думал в ужасе: а что, если бы такое случилось с моей матерью, с бабушкой?»
Слово «грязь» повторено четыре раза.
Упоминание матери неслучайно. Если в «Детстве» описан случай, как пьяный отчим бьет Варвару, то в «Изложении фактов и дум…» описывается, как мать ночью привела в их дом любовника и проснувшийся мальчик Алеша видел его и даже познакомился с ним. Наутро мать сказала ему, что это был сон и что о нем никому не надо говорить. Потом Горький обыграет этот сюжет в рассказе «Сон Коли». Не станем делать из этого далекоидущие выводы. Оставим их для фрейдистов от литературы, которые живо обнаружат здесь пресловутый эдипов комплекс. Но очевидно одно: у юного Пешкова было трепетное, возвышенное отношение к любви и болезненный интерес к сексу, который неизменно представлялся ему «грязным».
Например, уже цитированный отрывок о сексе пекаря пекарни А. С. Деренкова с крестной городового Никифорыча имеет свое продолжение, когда жена самого Никифорыча нахально соблазняет Алексея чуть ли не на глазах супруга.
И совсем не упомянуто, что старшего пекаря Лутонина рекомендовал для работы Деренкову сам Пешков, как это следует из воспоминаний Деренкова. Опять расхождение фактов и их художественного преображения. Вопрос в том: почему преображение было не в лучшую, а в худшую сторону?
Биограф Илья Александрович Груздев разыскал в дореволюционной «Босяцкой газете» (выходила в России и такая!) воспоминания о жизни Пешкова в казанской «Марусовке», ночлежном доме, куда его, после бегства от гостеприимного Евреинова, привел революционер Гурий Плетнев.
«КАК ЖИЛ МАКСИМ ГОРЬКИЙ
(по устному рассказу И. Владыкина, хозяина ночлежки, где жил Горький)
…Да я даже и не знал, что Горький Максим и Пешков — одна личность. Увидел его портрет в магазине-то, в окне, и дыть присел:
— Алеха, — думаю, — брат — ого-го-го! Да какими же путями.
— Вы спрашиваете, как жил-то Алексей. Удивительно. Помню вот, словно надысь было. А ведь прошло годов много… Это вот приходит раз длинный и лохматый верзила.
— Пусти, грит, дядя Ван, в ночлежку!..
Пустил.
Понравился верзила мне сразу, хоша больно он был свирепый во взгляде.
А жил он у меня не то два, не то один месяц.
Ну, знычит, писал он. То ись, я думал, что он того, божественное что, а он просто так.
Другой раз скучища, а он сидит на табурете у стола, прижмется грудью, строчит и сопит, индо другой раз зубами скрипнет.
— Ах, говорит, и паскуды же это все люди.