Выбрать главу

Интересен тут и еще один аспект: на выставке была представлена не только промышленность, но и культура. Была тут большая экспозиция новой живописи, в том числе Врубеля. Горький оказался с молодости упрямым врагом всяческого модернизма: расписанный Врубелем занавес с призрачными женскими фигурами он назвал «провал сквозь землю престарелых дев», а о прочей модернистской живописи отозвался еще резче, чем в годы соцреализма ругал Андрея Белого. При всей его любви к свободе и нелюбви к цензуре — в искусстве он оказался строжайшим консерватором и традиционалистом, поборником внятности. Эту неприязнь к модернизму — в стихах, в прозе ли, в живописи — пронес он через всю жизнь; странно, что модернисты отнюдь не платили ему взаимностью и признавали горьковский талант, сожалея лишь о невоспитанности вкуса.

7

Корректором «Самарской газеты» служила Екатерина Волжина. Она была дочерью разорившегося помещика, пошедшего теперь в управляющие. Сразу после гимназии она устроилась в газету, потому что семья нуждалась в деньгах. Сам Горький описывал ее в письмах иронически — «рот и нос некрасивы», «не знает, чего хочет», — но ирония эта была незлая, отеческая, что ли: он был старше ее на восемь лет, знал и видел столько, что казался ей полубогом, относился к ней снисходительно, ухаживал недолго. Они обвенчались 30 августа в самарском Вознесенском соборе. Катина семья была против, но она никого не слушала. Правду сказать, Горький самарского периода — при всей своей славе фельетониста — казался обывателям чуть ли не безумцем. Во-первых, он ненавидел тошнотворную серьезность провинциального общения и вечно выдумывал какой-нибудь бред — вроде того, что на Кавказе есть вино, от которого зеленеют уши; обыватели охотно верили. Во-вторых, он одевался примерно так же, как и во время своих странствий: мягкие кавказские сапоги, широкие синие хохлацкие штаны, знаменитая впоследствии разлетайка вроде пончо, под ней черная тужурка, туго подпоясанная; на голове широкополая шляпа — такие почему-то называли греческими, в руке крепкая палка. Это потом тысячи поклонников и коллег стали одеваться «под Горького»; тогда это был еще не стиль, а чудачество, вызов, и общее недоверие, сопровождаемое насмешками, было для Горького еще одним поводом возненавидеть самарского обывателя.

Когда Ашешов переехал в Нижний редактировать тамошний «Листок», он позвал с собой любимого автора и Горький охотно за ним последовал. Такова была его судьба — возвращаться в Нижний после двухлетних отлучек, каждый раз на новый этаж социальной лестницы. На этот раз он прибыл в город всероссийски знаменитым журналистом и начинающим писателем: в «Русском богатстве» был напечатан «Челкаш» — история о босяке, который добрее, храбрее и великодушнее подлого и жадного хозяйчика, крестьянина Гаврилы. «Челкаш» снискал Горькому первых недоброжелателей, увидевших в рассказе клевету на милый их сердцу народ и неоправданную лесть люмпену. Михайловский — народник, главный редактор «Русского богатства» — справедливо замечал, что о горьковских босяках не скажешь, отвергнутые они или отвергнувшие; этого-то и не прощали, особенно те, кому казалось, что для нравственности необходимы корни, прочное положение, оседлость и регулярный труд.

В октябре 1896 года Горький на месяц слег сначала с бронхитом, потом с воспалением легких, температура не спадала; в январе следующего года у него диагностировали туберкулезный процесс. Пришлось ехать на лечение в Крым, а потом еще долечиваться поблизости, на Украине, под Полтавой, в деревне Мануйловке. Здесь он изучал украинский и играл с местными ребятами в городки, здесь же 27 июля родился его сын, которому он, естественно, дал любимое имя своего отца и своей литературной маски. Максим Пешков прожил странную жизнь — всегда в тени знаменитого отца, всегда при нем, при его друзьях, и кажется, ему так и не случилось повзрослеть. Все, кто его знал и оставил мемуары, упоминают о его фантастическом инфантилизме: больше всего на свете он любил скорость, автомобили, гонки, немало пил, был женат на красавице (к которой и отец его был неравнодушен). Горький обожал сына, но, как и первой жене, уделял ему очень мало внимания: он, признаться, был не слишком хорошим семьянином и вообще не мог систематически опекать ближних, поскольку слишком много заботился о дальних (не забывая, впрочем, и себя). Это было какой-то изнанкой, отражением его восторженной любви к человечеству в целом и отвращения к большинству его частных представителей. Екатерина же Пешкова, оставшись на всю жизнь его другом и помощником, никогда не была объектом по-настоящему страстной любви: он всегда воспринимал ее скорее как друга.

Осенью 1897 года Горький пытался устроить в Мануйловке мужицкий театр — и сам дивился, с каким энтузиазмом мужики взялись репетировать пьесу Карпенко-Карого «Мартын Боруля». На спектакль сошлись из окрестных деревень, сам украинский классик Карпенко-Карый приезжал его посмотреть, особенно восхищаясь талантом исполнителя главной роли, крестьянина Якова Бородина. Провожать Горького из Мануйловки собралась почти вся деревня, устроили ему в сельской чайной торжественный обед.

В декабре он вернулся в Нижний, а в январе получил одно из тех предложений, о которых и самый прославленный писатель с удовольствием вспоминает всю оставшуюся жизнь: два начинающих издателя — Дороватовский и Чарушников — предложили ему собрать свои рассказы и очерки в небольшой томик и издать в Москве. Они верно почувствовали конъюнктуру — ни на что не похожая проза Горького идеально соответствовала запросам нового читателя; но ни одно из уже существующих издательств не бралось публиковать книгу, написанную столь резким языком и на столь грубом материале. Горький по меркам конца позапрошлого века был действительно горек, и Дороватовскому с Чарушниковым пришлось основать собственное издательство — они так и назвали его, своими фамилиями, и выпустили больше ста книг для массового читателя; у Горького набралось очерков не на один, а на два тома, и эта-то книга весной 1898 года вышла в Москве, но сама по себе она, конечно, такой славы Горькому не сделала бы. Пусть читателей становится все больше, пусть грамотных прибавляется, пусть даже в России возник Союз борьбы за освобождение рабочего класса и начал вовсю перепечатывать в виде листовок давнее, совершенно невинное горьковское сочинение «В Черноморье», которое 5 марта 1895 года вышло в «Самарской газете» и никем не было толком замечено (миллионы выучили его наизусть под названием «Песня о Соколе»), — настоящую рекламу писателю делает в России только правительство.

И в 1898 году, непосредственно после выхода московского двухтомника, оно занялось-таки Горьким вплотную.

8

Когда сегодня разбираешь эту историю ретроспективно, с точки зрения будущей горьковской славы и практически необъятного влияния, не устаешь подозревать во всем этом трагифарсе целенаправленную волю: не могла такая глупость случиться сама собой, это нашему рыжему опять делали биографию! Больше того, как только вышли горьковские «Очерки и рассказы», русская критика на них, понятное дело, обрушилась отнюдь не только с похвалами: так не бывает, чтобы значительное явление вызвало сплошной восторг. Но после того как Горький впервые в жизни отправился по этапу, даже самым яростным его противникам стало неприлично выискивать в его текстах мировоззренческие и стилистические огрехи; он был канонизирован с самого начала своей литературной деятельности.

Вышло так, что в Тифлисе был арестован горьковский сосед по съемной квартире Федор Афанасьев, занимавшийся весьма умеренной марксистской агитацией среди железнодорожных рабочих; ну а дальше честолюбивой тифлисской полиции захотелось выслужиться. Из обнаруженной у Афанасьева фотокарточки, на которой был изображен мужчина в русском костюме, а на обороте была надпись: «Дорогому Феде Афанасьеву на память о Максимыче», начал лепиться всероссийский заговор. Горького уже знали по фотографиям. Понятно, какой такой Максимыч; он еще в Тифлисе привлекал внимание — независимостью и странным костюмом. Горький, как мы знаем, периодически попадал под надзор полиции (скажем, после ареста Федосеева и Сомова и разгрома тимофеевской типографии); досье на него было, и в досье этом говорилось, что он человек начитанный, хорошо владеющий пером, часто бродяжил без определенных занятий и вообще в высшей степени подозрителен. Российская полиция в этих случаях во все времена работает одинаково: не работает? — подозрителен. Начитан? — вдвойне подозрителен. Владеет пером? — готов заговорщик. Реакция настолько несопоставима с поводом, что рациональных объяснений не подберешь: в Тифлисе потянули к допросу Калюжного, который Горького первым напечатал, а в Нижний полетело предписание арестовать писателя и доставить в Тифлис для дознания.