Выбрать главу

В июле 1920 года Горький присутствовал на Втором конгрессе Коминтерна в Петрограде — это был последний приезд Ленина в город, который вскоре назовут его именем. Он побывал у Горького в гостях перед отъездом в Москву, подарил ему с дружеской надписью только что вышедшую, изданную к конгрессу «Детскую болезнь левизны в коммунизме», они сфотографированы вместе у колонн Таврического дворца — наголо бритый, осунувшийся Горький стоит чуть поодаль, не желая мельтешить в толпе, окружившей Ленина.

Считается, что выражение у него на этой фотографии восторженное — но кажется, что скорее все-таки недоуменное.

13

В августе 1921 года Горький наконец уступил ленинским настояниям и выехал в Гельсингфорс — с чадами и домочадцами, но без Андреевой. Так началось его почти двенадцатилетнее (с перерывом на празднование юбилея в 1928 году) изгнание — самое плодотворное в литературном отношении время. После Гельсингфорса он оказался в Берлине, где затеял было журнал «Беседа» — силами эмиграции и российских писателей. Иллюзии насчет того, что граница еще не пересечена окончательно, что есть надежда на объединение русской литературы, сохранялись у него долго, да, собственно, границы и были относительно прозрачны до конца двадцатых, и сменовеховская газета «Накануне» свободно проникала в Россию, печатая и уехавших, и оставшихся, и сами возвращенцы могли — как Алексей Толстой — рассчитывать на прощение, если готовы были беззаветно служить интересам новой России. Но журнал «Беседа» вышел в количестве всего шести номеров, и Горький был жестоко разочарован отказом советской цензуры допускать журнал в РСФСР. Он начал печатать в этом издании свой новый цикл рассказов — частью автобиографических, частью выдуманных — и надеялся, что теперь наконец будет писать по-новому: экономно, точно, без лишних деталей и персонажей, избыток которых критика вечно ставила ему в вину. Он даже опубликовал один из рассказов — «Рассказ об одном романе» — под псевдонимом, чтобы проверить, легко ли опознается эта новая манера. Идея принадлежала Ходасевичу: он в это время сильно сблизился с Горьким, жил рядом с ним в немецком городке Саарове вместе с молодой красавицей Ниной Берберовой, которую вывез из России, оставив там жену. Ходасевич в споре с Горьким защищал беспристрастность критика Юлия Айхенвальда — Горький же настаивал, что Айхенвальд не любит его именно за то, что он Горький, а не за собственно тексты. В результате «Рассказ об одном романе» вышел под псевдонимом «Василий Сизов» и Айхенвальд, к вящей горьковской радости, изругал обладателя псевдонима, то есть подтвердил свою литературную честность. Впрочем, правду сказать, — трудно не узнать льва по когтям и в этой новой горьковской прозе. Да, она скупее, экономнее, точнее, мучительнее, если угодно, откровеннее в деталях, — но это прежний Горький, особенно чувствительный и памятливый ко всему, что оскорбляет его представления о человеке, ко всему уродливому, унизительному, извращенному.

Интересно, кстати, его сближение с Ходасевичем — его симпатии и антипатии позволяют поразительно точно понять его собственное состояние; умел он выбирать спутников по себе, ничего не скажешь. В девятисотые — сближение с Чеховым, Андреевым и Буниным, после революции — с Блоком, после эмиграции — с Ходасевичем… В Ходасевиче не было блоковского романтизма, блоковского упоения гибелью: это, как говорит у Толстого француз о князе Андрее, «субъект нервный и желчный», и Шкловский — сам не подарок — не зря писал, что у Ходасевича «муравьиный спирт вместо крови». Вот уж у кого не было иллюзий, правда в отношении других; сам он в воспоминаниях, составивших книги «Некрополь» и «Белый коридор», всегда умнее, дальновиднее и благороднее современников, даже тех, которых любит. Ходасевич в самом деле исключительно умен и желчен — за что после разрыва получил от Горького такую же язвительную характеристику: всю жизнь, мол, проходил с крошечным дорожным несессером, делая вид, что это чемодан.

Может быть, масштаб дарования Ходасевича в самом деле был не таков, чтобы автору сходили с рук столь резкие оценки и ядовитые суждения, но даже если бы он не был крупным поэтом, писавшим стихи высокого классического строя о свихнувшейся русской реальности и европейской послевоенной ночи, его ум и прозорливость вне сомнений; Ходасевич — лучший мемуарист и критик русской эмиграции. Трагическое разочарование, ужас всеобщей разобщенности, смертельно оскорбленная надежда — вот его темы; ужас перед расчеловечиванием мира, перед утратой того единственного, ради чего стоит терпеть человечество вообще, — вот доминанта его лирики, и Горький в 1922 году ощущает мир и себя примерно так же. Он нуждался в это время в спокойном и умном собеседнике, который помог бы ему с предельной четкостью сформулировать новую жизненную философию после петроградского хаоса; и скоро Горький эту философию формулирует — она сводится к роковой этической недостаточности человека, к необходимости его пересоздать. Если начал он с восторгов в адрес человеческой природы, если продолжил мечтой о том, что человек должен теперь заново создать Бога, — то в двадцатые годы, в эмиграции, пришел к синтезу: прежний человек доказал свое этическое банкротство. Пора создать нового, и на кого здесь опираться, пока неясно. Сначала надо с небывалой силой описать уродство и мерзость прежнего мира, и книга «Заметки из дневника. Воспоминания» вся полна описанием жутких картин человеческого безумия. Горький словно решился, как и предупреждал в предисловии, выбросить из головы все, что отягощает его память наиболее мучительно и настойчиво; и книга получилась страшная — ни до, ни после он не писал так кратко и сильно. Пафосом своим она напоминает стихи Ходасевича тех же времен — «Мне невозможно быть собой, мне хочется сойти с ума…». Или: «Счастлив, кто падает вниз головой: мир для него хоть на миг, но иной». Это не значит, что в мире, изображенном Горьким, нет места человечности. Есть — но участь ее плачевна, а главное, она никого не спасет.

14

Вообще «Рассказы 1922–1924 годов» и «Заметки из дневника» — лучшие его книги за всю жизнь: за ними чувствуются огромное, недавно пережитое страдание и страшная усталость от него. В «Отшельнике» появляется добрый утешитель, отличный от Луки, — тот утешал из самомнения, ради того, чтобы ему поклонялись и от него зависели, а этот похож на доброго лесного бога, которому всех бесконечно жалко. Та же мучительная, надрывная жалость переполняет один из лучших рассказов Горького — трехстраничную «Мамашу Кемских», о гимназистке, влюбившейся в пьяницу и буяна, изуродовавшего себя попыткой самоубийства. Она родила ему пятерых сыновей и теперь неустанно добывает пропитание на всю семью, высыхает, сходит с ума, становится посмешищем для города, — а город смотрит на ее страдания с равнодушной усмешкой, вечной усмешкой всякого русского Окурова. За один этот рассказ, написанный с необыкновенной музыкальной силой и композиционной точностью — куда там «Старухе Изергиль»! — Горький заслуживал бы памятника.