Значит, Наташина мебель вернулась, квартира теперь была обставлена. Я сразу же почувствовал себя дома в этой комнате, выдержанной в темных тонах, со стеллажом, полным книг на русском, немецком, французском и английском языках, корешки которых проплывали мимо меня, когда я шел к окну. Пол был покрыт коврами. Старый-престарый самовар служил вазой для цветов. В нем стояли разноцветные астры.
На одной из полок стеллажа не было книг, там лежало девять трубок, я сосчитал. Среди них было четыре фирмы «Данхилл». Трубки были старые, мундштуки обкусанные. Рядом с трубками стояла белая фарфоровая табакерка с синим рисунком и позолоченной крышечкой. Я открыл табакерку. Табак в ней почернел и высох от времени. Мише было четыре года, его отец умер до рождения сына. Значит, трубки лежали здесь без употребления больше четырех лет…
Я подошел к старинным часам. На ленте, которую держал в руках позолоченный нищий, были написаны кириллицей какие-то слова. Где-то открылась дверь. Я обернулся. В комнату вошла Наташа. На ней были шелковые шаровары и просторная блуза, свободно ниспадавшая на бедра. Золотое шитье на черном шелке изображало чертей и драконов, демонов, птиц и цветущие деревья. Она подошла ко мне, ее красивое лицо, как всегда, выражало покой и дружелюбие. И я вдруг невольно подумал о том, что, когда я думал о Наташе или видел ее во сне, она всегда являлась мне с неким сиянием вокруг головы, с неким светящимся нимбом. Может, так в темноте лучится радий? Или так светятся во время самораспада животворящие элементы?
– Значит, вы вновь на ногах, – сказала Наташа.
– Я так вам благодарен, – сказал я. За окном солнце этого прекрасного ноябрьского дня клонилось к закату. Небо окрасилось в кроваво-красные тона, и последние кроваво-красные лучи упали на нас с ней. – Я так боялся, что вас нет дома, – продолжал я, поскольку она молчала и только смотрела на меня. – Я звонил, но никто не открывал.
– Мы с Мишей слушали пластинки.
– Но он же не слышит!
– Он кладет руку на проигрыватель и улавливает вибрации. Кстати, это он первый услышал, что вы звоните в дверь.
– Услышал?
– Почувствовал. Он почувствовал, что вы стоите за дверью, и знаками дал мне это понять. Я пошла и открыла. И увидела вас лежащим на полу.
– Я был без сознания.
– Да. И вы довольно тяжелый, мистер Джордан.
– Распух. От воды и виски. Десять килограммов отеков. – Это мое замечание не было удачным; она отвернулась.
– Упаковка с вашими ампулами лежит вон там, – сказала она.
– Вы хотите, чтобы я ушел?
– Да.
– Я бы никогда не решился прийти. Но человека, который меня пользует, нельзя было найти.
– Человек, который вас пользует, преступник.
– Наташа, я должен довести съемки до конца! После этого сразу лягу в больницу.
– Если будете живы.
– Все не так страшно. Просто у меня произошла большая неприятность.
– Наоборот, все очень страшно. Вы можете умереть в любой день, в любой час.
– Какие чудесные часы. Скажите, что написано на ленте в руках у нищего?
– Вы должны уйти, мистер Джордан. Мы же договорились, что не будем больше видеться.
– А все-таки – что написано на ленте, Наташа?
– «Господи, верни мне часы, растраченные впустую!» Глаза ее были чисты и правдивы, неспособны на ложь и притворство, и меня вдруг пронзило горячее, мучительное желание всегда быть рядом с этой женщиной, только рядом с ней, – теперь, когда память вернула меня к реальности и я вспомнил о Джероме Уилсоне, о Косташе, о Шерли, Джоан и полицейских в Лос-Анджелесе.
– Можно мне остаться еще на несколько минут?
– Нет.
– Вы так меня презираете?
– Не надо употреблять таких слов.
– Так вы меня не презираете?
– Вы знаете, что должны уйти. Вы знаете все, что знаю я.
– Я знаю только, что мне хочется побыть тут с вами. Недолго. Совсем недолго.
– Это невозможно. Я не хочу вас видеть. И не могу. Я… – Она повернулась ко мне спиной и привычным жестом поправила дужки очков. – Вы разве меня не понимаете?
Так что я взял со стола желтую коробочку с зеленой точкой и сказал:
– Прощайте, Наташа.
Она не ответила. В следующую секунду дверь распахнулась. На пороге стоял Миша: в красном тренировочном костюме, белокурые волосы растрепаны, в одних носочках. Он засиял от радости, крепко обхватил ручонками мою шею и поцеловал в щеку. После чего издал несколько радостных хриплых звуков. И «поговорил» с матерью. Смотреть на их «разговор» было и жутко, и восхитительно. В конце концов Наташа сказала:
– Он просит вас остаться.
– Значит, можно?
– Этого хочет Миша. Чтобы вы попили с нами чаю и послушали пластинки. В детской. Я сказала ему, что вы должны уйти. Он выпросил у меня полчаса. – И добавила резко: – То, что мы делаем, дурно и неправильно, несправедливо и плохо и будет иметь плохие последствия.
– Спасибо тебе, – сказал я мальчику. – Спасибо, Миша. Большое спасибо.
7
Детская тоже была теперь полностью обставлена; мебель была светлая, с цветной росписью. У окна стоял стол, заваленный бумагой и цветными карандашами; тут же лежал и ящик для рисования. Мои цветные карандаши! Мой ящик! Миша тотчас показал мне их. Проигрыватель стоял на ковре, мы пили чай, сидя вокруг него на полу, и слушали, по желанию мальчика, печальную, тоскливую музыку, записанную на русских долгоиграющих пластинках. Наташа выполняла все его желания. Она делала все, что могла, чтобы его порадовать.
Так мы сидели, слушали музыку и пили чай, а Миша еще и ел конфеты из старомодно разукрашенной жестяной коробки, которую Наташа поставила на ковер рядом с ним. За окном мало-помалу сгустилась ночь. Миша сидел между нами, и мы с Наташей время от времени обменивались взглядами над его головой, пока в детской не стало наконец так темно, что ее лицо виделось белым пятном.
Обещанные Мише полчаса давно истекли. Укол из зловещей ампулы оказал на меня то же действие, что и в прошлые разы: он освободил меня от всех и всяких забот и ответственности. Косташ и Уилсон, конечно, бросились меня искать, Джоан и Шерли, наверное, тоже. Как-никак я был не в себе, когда вывалился из гостиной карлика финансиста… А, плевать. На все плевать.
Музыка. Прекрасная музыка. Женские голоса. Потом вступают мужские: медленно, тоскливо и заунывно, потом вдруг весело, лихо и жизнерадостно. Левую руку Миша сбоку прижал к проигрывателю и сидел недвижно, закрыв глаза; по его лицу было видно, как прекрасно было то, что он ощущал.
Наташа опустила руку в карман шаровар и достала коробок спичек. Она хотела встать с полу, но я взял у нее коробок и направился к подсвечнику, стоявшему возле детской кроватки. В квартире было множество красивых подсвечников, в одной только Мишиной комнате стояло целых три. Я зажег свечи сначала в двух стоявших рядом, потом в третьем.
– Не надо!
– Не понял?
Но она уже оказалась рядом и, смущенно улыбнувшись, погасила пальцами пламя третьей свечи.
– Старинное суеверие.
– Нельзя зажигать сразу три свечи?
– В одной и той же комнате нельзя.
– А почему?
– На моей родине люди верят, что тогда умрет тот, кого любишь. Разумеется, это все чушь и чепуха. Но так уж меня воспитали…
Шауберг сказал бы: «Вся глупость мира благодаря воспитанию тянется через столетия». Шауберг! В тот момент меня даже не волновало, что он все еще сидит за решеткой. Вдруг Миша издал какой-то взволнованный хрип. Мы посмотрели на него. Освещенный мягким светом горящих свечей, он сидел на корточках, прижимая ладонь к стенке проигрывателя, и вновь заливался беззвучным смехом, показывая пальцем на вращающийся диск. Пела женщина.
– Это его любимая песня, – промолвила Наташа. – Хоть он и не слышит мелодию, тем не менее сразу узнает любую песню. Поет ее знаменитая эстрадная певица. Ее фамилия Шульженко.
– А как называется песня?
– «Темно-вишневая шаль».
Колыхалось пламя свечей. Крутился диск. Звучал женский голос.