Выбрать главу

Когда Макис основал Сусуроку, не было, казалось, смысла тратить время, силы и материал на строительство мужского дома. В деревне было совсем мало мальчиков, приближавшихся к возрасту инициации, да и в период перемен фактически было невозможно осуществлять над ними наблюдение и контроль, которые являлись одной из основных функций мужской ассоциации. Но мужья — они спали теперь в хижинах женщин вместе с женами и детьми — часто тосковали по древнему обычаю. Макис первым увидел, какую службу могла сослужить моя хижина. Однажды вечером он пришел со своим одеялом и заявил, что будет спать у меня на полу. Мне не хотелось отказываться от последней возможности уединяться, но не допускавший возражений тон Макиса лишал меня выбора. Страшно недовольный, я натянул спальный мешок на голову и кое-как заснул, стараясь не слышать храпа Макиса.

Скоро его примеру последовали другие. Каждую неделю кто-нибудь приходил со своей небогатой постелью и укладывался у стены. Им не приходило в голову, что их присутствие может быть нежелательным. По представлениям гахуку, постоянное и слишком тесное общение с женщиной, даже с собственной женой, могло нанести ущерб здоровью мужчины или задержать рост юноши в переходном возрасте. Юношей предупреждали об этом и порицали, если слишком часто видели их в обществе женщин. Мужчины постарше, игнорировавшие это правило, рисковали состариться раньше времени. И даже теперь, в период перемен, это убеждение было достаточно прочным, чтобы побудить гахуку отбросить колебания, когда им пришло в голову, что моя хижина может оказаться удобной заменой клубного дома.

Мало-помалу для некоторых она стала не только местом, где они иногда спали. Опять же по примеру Макиса они начали использовать мои жестяные коробки для хранения своих пожитков, постепенно заменяя мои убывающие запасы мелкими монетками, украшениями из раковин, птичьими перьями, кусками хлопчатобумажной ткани, брусками прессованного табака и вещами непонятного назначения. Эта сорочья коллекция пахла дымом и пылью, а составлявшие ее предметы выглядели не особенно привлекательно. Все это хранилось у меня под замком. Иногда мне казалось, что я имею меньше прав на хижину, чем они, хотя я заплатил за все, кроме земли, на которой она стояла. Прямо этого никто не говорил, но по мере того как проходили месяцы и гахуку привыкали ко мне, росло и их чувство собственности, и в конце концов все стали принимать как должное тот факт, что во время больших празднеств священные флейты хранились на стропилах моей хижины.

Столь тесное общение имело для меня преимущества профессионального свойства, но постоянное воздействие его в течение двух лет явилось, по всей вероятности, одной из причин моей болезни. Как я ни старался чувствовать себя свободно, в присутствии гахуку я всегда испытывал напряжение. Слишком много было различий между ними и мной, слишком много неясного, чтобы я мог не быть начеку. Даже к концу моего пребывания я каждый день встречался с ними, как с незнакомыми людьми. Мне почти всегда приходилось напряженно искать в их поведении знакомые мотивы или пробиваться к скрытому смыслу их слов. Они же вынесли суждение обо мне почти сразу, и возможно, им это было намного легче. То, что я жил среди них, ставило меня особняком от белых, которых они знали, и, совершенно не понимая моих целей, они приняли меня таким, каким видели. Их дружелюбие удивляло меня, часто глубоко трогало и усиливало чувство благодарности к ним, но напряженность оставалась, и их вторжения в мой дом только усиливали ее.

Случалось, что, следя из-за стола за разговором мужчин, набившихся в комнату и расположившихся на полу, я видел, как в дверь просовывается голова девушки, а то и не одна. Они входили без особой уверенности, но быстро осаживали мужчин помоложе, пытавшихся смутить их. Только бесцеремонные заигрывания могли заставить их удалиться. Усевшись наконец, они, затаив дыхание и тряся пальцами в знак восхищения всем увиденным, не спускали с меня глаз, выражавших явно поддельные робость и страх. Чаще остальных являлись жены моих ближайших друзей, особенно Изазу, жена Намури. Обычно она приходила — иногда с сыном Гизой — позднее мужа и неизменно садилась рядом с ним. Наблюдая за этой семьей, сидевшей в кругу света лампы, я почти забывал об остальных, они как бы отступали на задний план.

Намури было около тридцати пяти лет. Это был крупный мужчина. Его грудь и бедра вполне соответствовали идеалу мужской силы, как его представляли себе гахуку. У него, однако, физическая сила не сопровождалась повышенной агрессивностью или заносчивостью. Он обладал чувством собственного достоинства, столь характерным для мужчин гахуку, — достаточно было увидеть, как он с желтыми цветами в длинных волосах гордо стоит перед фотоаппаратом, широко расставив ноги и сжимая в руках лук. Намури не был честолюбив, не стремился стать вождем. Его вполне удовлетворяло уважение, которым он пользовался как зрелый мужчина, хорошо проявивший себя в делах, составлявших удел мужчин. Двигался Намури с уверенностью, говорившей о том, что он без малейших сомнений пользуется всеми привилегиями мужчин своего возраста и прекрасно сознает свою физическую привлекательность. То же можно сказать и о его жене. Она была примерно одного с ним возраста, ростом выше большинства женщин гахуку; грудь ее еще не утратила упругости. Кожа у Изазу была довольно светлой — при свете лампы мне казалось, что она цвета жидкого кофе с молоком на внутренних сторонах ног и более темного под мышками и на шее, где волосы отбрасывали треугольную тень. Черты ее лица не отличались привлекательностью, но живые и цепкие глаза и манера властно откидывать голову, звеня украшениями из ракушек и встряхивая заплетенными в косы волосами, показывали, что Изазу привыкла к вниманию и всегда готова была прибегнуть к свойственным ее полу изощренным способам утверждения своей власти.

Было совершенно очевидно, что она влюблена в Намури. Сидя рядом на полу, она обнимала руками ногу мужа, прижималась, клала подбородок ему на плечо в безотчетном стремлении к большей близости, и их волосы смешивались, а ее белые зубы ярко сверкали на темном фоне его шеи.

Намури невозмутимо принимал эти проявления любви, выражая всем своим видом приличествующее ему безразличие, но в присутствии сына их чувство к мальчику приводило к тому, что они как будто забывали о необходимости соблюдать при людях требуемую обычаем дистанцию. Бесспорно, Гиза был избалованным ребенком. Он вертелся и кривлялся, как все капризные дети, умеющие спекулировать на чувствах родителей, тянулся к груди матери, а когда та поднимала грудь, чтобы дать ему, он отталкивал ее и, отвернувшись, прятал лицо на плече у Намури. При Гизе муж и жена, казалось, забывали об окружающем и в резком свете лампы выглядели совсем иначе, чем на улице. У меня они держали себя с такой интимностью, что мне иногда становилось неловко смотреть на них.

Смущение мое вызывалось не только их несдержанностью, но и тем, что Гиза — и это все знали — не был их родным ребенком. У Изазу и Намури детей не было. Гиза был сыном Бихоре, младшего брата Намури, чья плодовитая жена вызывала зависть мужчин деревни, всегда готовых заподозрить жен в нежелании рожать детей. Такого рода обвинения являлись одним из самых обычных выражений антагонизма между полами и одной из самых частых причин для развода. Бездетность всегда объясняли упрямством женщин и никогда — неполноценностью мужчин. Считалось, что боязнь боли и возможной смерти побуждает женщин прибегать к тщательно скрываемым от мужчин противозачаточным средствам, лишая таким образом мужей естественного права на отцовство. Как бы то ни было, часто бесплодие женщин убеждало мужчин в правильности общепринятого взгляда, будто интересы полов существенно расходятся. Этот взгляд делал бездетную женщину особенно уязвимой, служил оправданием для многоженства и объяснял, почему в семьях так часто встречались приемыши.