Только узы, связывавшие сверстников, единственные из всех связей между членами рода, не предполагали господства или подчинения. Мужчины примерно одного возраста (разница могла составлять от одного года до пяти лет) были социально равны и двигались по социальной лестнице, следуя принципу строгого равенства. Они вместе проходили инициацию, им вместе устраивали помолвку. Они одновременно женились, примерно в одно время становились отцами и, если все шло хорошо, одновременно достигали независимости и основывали личные хозяйства. Они были друзьями и поверяли друг другу тайны. Они фактически все делали вместе: ухаживали за девушками, участвовали в набегах на огороды, воровали свиней, носились по отрогу и, понурившись, выслушивали при всем народе порицания и увещевания старших. Дружеские отношения устанавливались между мальчиками задолго до инициации. Их поощряли взрослые, для которых было развлечением представлять друг другу едва начавших ходить малышей как «ахару». Их культивировали малолетние няньки, заботившиеся о детях, после того как тех отнимали от груди. Когда мальчикам исполнялось шесть или семь лет, контуры этих отношений были уже четко намечены. Об этом свидетельствовали склонявшиеся рядом головы и бормотание детских голосов, когда они вместе наблюдали за пойманными насекомыми, бьющимися в их руках. Эти отношения углублялись и расширялись, по мере того как с приближением возраста инициации расширялось поле деятельности юношей.
Когда перед возрастной группой вставала задача пройти мучительные испытания инициации, ее члены уже твердо считали себя социально равными единицами и, если это равенство нарушалось, выражали обиду самым откровенным образом. После инициации отцы и старшие сородичи отправлялись покупать жен инициированным, жившим в затворничестве в клубном доме. При этом они брали с собой символический выкуп. Потерпев неудачу (что случалось нередко), они шли в другую деревню. Возвращение инициированных к обычной жизни откладывалось до тех пор, пока не будет найдена девушка для каждого. По крайней мере такая преследовалась цель и таковы были права инициированных, но иногда планы терпели неудачу, и юноша в день окончания своего искуса оставался без невесты. Большинство юношей, оказывавшихся в таком положении, вероятно, примирялись с ним, зная, что старшие позднее возобновят поиски невесты, но некоторые так болезненно переживали свое унижение, что бежали на территорию враждебной группы. Это в большинстве случаев означало верную смерть. Своим самоубийством юноши протестовали против того, что сородичи не смогли обеспечить их равенство.
Сверстники заботились не только о своих личных правах, но и о правах всей группы. Только через несколько лет юношам разрешалось вступать в контакт с их «женами». Они могли видеться лишь на официальных публичных церемониях, где тайком обменивались взглядами, ища возможности назначить свидание. Такие встречи сохраняли в тайне даже от других членов возрастной группы, и все обходилось тихо и мирно, если только девушка не беременела. Тогда негодующие сверстники ее «мужа», оскорбленные нарушением формального равенства, могли убить ее. Как все мужчины гахуку, они были склонны приписывать вину за нарушение сексуальных ограничений бесстыдству женщин.
Когда я прибыл в Сусуроку, времена уже так переменились, что ни одна из этих двух форм протеста не была доступна мальчикам, работавшим у меня. Их поколение занимало среди остальных совершенно особое положение, но суть связывавших их уз не изменилась. Наблюдая за ними, я видел в них продолжателей культуры их отцов, тех, кто ставил рядом свои хижины, вместе обрабатывал землю, рука об руку ходил по тропам среди огородов. Между сверстниками была не менее тесная связь, чем между двумя священными флейтами «нама». Недаром их чудесные звуки, как бы дополнявшие друг друга, именовались словом «ахару», которое обозначало отношения каждого члена рода с его ровесниками.
Первым ко мне нанялся Лотува. Он был выбран Макисом перед моим прибытием в деревню, потому что уже раньше работал у белых в Хумелевеке. Я не спрашивал, что он умеет делать, и не возлагал на него больших надежд, хотя он сразу же с видом знающего человека занялся моей кухонной утварью. Он расставил ее так, чтобы произвести впечатление на собравшуюся толпу. Лотува был младшим сыном лулуаи Менихарове, весьма внушительного человека, с которым я познакомился гораздо позже. Отец Лотувы — Гасието — навещал меня время от времени, но я в общем знал только, что Макис часто советовался с этим пожилым человеком. Его деревня была больше остальных селений нагамидзуха на гребне отрога и ближе к Гаме, с которой он поддерживал тесные связи. Репутация Гасието упрочилась задолго до появления белых, и он был слишком стар, слишком предан прошлому, чтобы пытаться понять, чего хочет чужая для него власть. Он совсем не знал пиджин-инглиш и, судя по всему, полагался на Макиса в истолковании требований Хумелевеки, хотя во всех традиционных сферах жизни оставался, очевидно, наставником Макиса, который был моложе его. «Я нужен Гасието», — часто говорил Макис, объясняя, почему он, бросив работу, идет в Менихарове в ответ на зов, переданный из долины…
Я не видел большого внешнего сходства между Лоту-вой и его отцом, хотя почти наверняка меня вводило в заблуждение различие их причесок. Лотува, как все его сверстники, носил по новой моде короткие волосы. Стрижка, открывавшая лицо и шею, так преображала людей, что я часто не узнавал человека, который недавно постригся, и мне приходилось заново открывать для себя его лицо. Лотува был красив и с нашей точки зрения (мужчины гахуку часто бывали привлекательны, женщины — очень редко). Он был моего роста (пять футов семь дюймов), держался прямо и был прекрасно сложен — без гипертрофированной мускулатуры. Его естественной грации могло бы позавидовать большинство белых. Кожа у него была скорее коричневая, чем черная, с каштановым оттенком, черты лица напоминали римлян, в них было мало от негроидов: губы полные, но не слишком вывернутые, веки темных глаз слегка подтянуты к бровям, нос прямой и длинный, а не широкий или мясистый.
Однако за красивой внешностью скрывались черты, отнюдь не приводившие меня в восторг. Со старшими он вел себя осмотрительно, всегда оказывал им должное уважение, со мной был вежлив, работал прилежно. Но среди сверстников и младших мальчиков он становился иным человеком. Сочетание смазливой внешности, самодовольства и претензий на искушенность было вопиюще безвкусным. Он воображал, что преуспел в тех сферах жизни, которые открылись для гахуку с приходом белых. С видом знатока манипулировал он моей скромной кухонной утварью и делал эффектные жесты, рассчитанные на длинноволосых мальчиков, которые молча наблюдали за ним, восхищаясь его властью над этими загадочными вещами. К мальчикам он относился требовательно и высокомерно. Даже когда он склонялся над огнем или клал пищу мне на тарелку, его движения были рассчитаны на внешний эффект.
Лучший друг Лотувы — Хунехуне производил совсем иное впечатление. Как и всех остальных юношей, работавших у меня, его рекомендовал Лотува. Они были примерно одного возраста — не старше двадцати одного года. Ростом Хунехуне был ниже Лотувы, внешность у него была самая обычная, но он обладал привлекательными чертами, которых не было у других. Его приятное открытое лицо, обычно серьезное, иногда освещалось медленно расцветавшей улыбкой, в которой был он весь. Она говорила о способности Хунехуне с юмором относиться к себе и очень располагала меня к юноше. Он начал работать как первый помощник Лотувы, но потом занял его место. Хотя у него не было опыта его друга, со своими обязанностями он справлялся достаточно хорошо. У него оставалось много свободного времени, и в те дни, когда я работал дома и мы с ним оставались одни в деревне, я слышал, как он тихонько напевает на кухне. Постепенно голос его начинал прерываться, становился сонным, и в конце концов замолкал, когда жара наваливалась всей своей тяжестью. На мой зов он являлся с заспанным лицом, и выражение его глаз, пытавшихся вернуться ко мне и моим нуждам, заставляло меня забыть, что второй завтрак опаздывает на два часа. Медлительность его движений часто была испытанием моего терпения, но, когда я решал, что настало время поговорить с ним, его извиняющееся, лучащееся мягким юмором лицо обезоруживало меня. К тому же опоздания Хунехуне не имели большого значения для меня, я даже был ему за них благодарен, так как испытывал облегчение, пренебрегая распорядком, принадлежащим другому миру и другой жизни. Постепенно я привязался к Хунехуне не меньше, чем к Макису или Асемо.