Доведя свое дело до конца, женщины отступили на безопасное расстояние от мужчин, которые изливали над мертвым животным свое возмущение п криках. Позднее у женщин тоже могли появиться сомнения в правильности их действий, но сейчас они были слишком возбуждены, чтобы сопоставлять их с установившейся традицией. Сквозь их реплики, в которых не было и тени раскаяния, до меня дошли теперь и другие звуки, которые я до этого не замечал, сосредоточившись на том, что происходило внизу. В нескольких местах долины раздавались крики; они поднимались с травянистого пространства на другой стороне ущелья, из тени деревьев около Гохаджаки, вызывая бесконечное эхо, так что в конце концов стало казаться, что сам ландшафт охвачен гневом. Женщины внизу тоже, очевидно, слышали их. Не переставая громко ругаться, они двинулись вверх по тропинке, там быстро посовещались и исчезли в траве.
Позднее я узнал в Гохаджаке, что женщинам удалось убить трех свиней — двух ценных взрослых животных и поросенка, который для них и предназначался. В то время как мужчины разделывали туши, в селении царила атмосфера обиды и сдерживаемого озлобления. Когда мясо было вынуто из печей, Макис и многие другие мужчины отказались от своей доли.
Эти события наложили на деревню неизгладимую печать. Внешне жизнь вернулась в свою колею, но чувствовалось, что приближается неизбежная развязка. Это не было игрой моего воображения. Жители деревни занимались своими делами, но производили впечатление людей, которые успокаиваются после шока и внешне ведут себя как обычно, но не могут избавиться от сомнений. В доме Хелекохе снова начали петь, но две ночи подряд Макис вопреки обычаю прекращал пение и отсылал молодых людей прочь.
Так обстояли дела, когда четыре дня спустя я пошел в хижину Гихигуте, где накануне ухода Таровы должен был совершиться прощальный обряд. Все это я видел раньше: невесту с сородичами, собравшимися в доме ее отца; песни, не прекращавшиеся до утра; прощальные речи и наказы невесте по поводу-ее новых обязанностей; трогательную маленькую церемонию на рассвете. Но на этот раз мне казалось, что в хижине бьется сердце всей деревни, и драматизм последнего акта напоминал предсмертный крик, был как бы признанием того, что жизнь — это цепь разлук.
Я отправился к хижине Гихигуте в Гохаджаке около полуночи. Жители Сусуроки давно уже собрались там, и, шагая по тропинке на гребне отрога, я оказался наконец в полном одиночестве. Длинная трава отбрасывала на тропу кружево теней, высившиеся у входа в деревню черные стволы деревьев хватали за сердце необъяснимым чувством утраты; с другой стороны на пустую улицу смотрели круглые дома. Я был уже в нескольких ярдах от хижины Гихигуте, когда услышал низкие заунывные голоса, вызывавшие в воображении картину людей, сидящих в темноте у плетеных стен и поющих с закрытыми глазами. Мое сердце вдруг сжалось от одиночества, и я сел на бревно рядом с кучей золы из очага Гихигуте, забыв, что время идет. Деревья заволокла жемчужная дымка; она поднималась между ветвями по колоннаде лунных лучей и выплескивала на покрытую тенями землю белизну мрамора. Время от времени пение прекращалось, и тогда несколько минут назидательно говорил один негромкий ласковый голос. Так взрослые пытаются смягчить впечатление от неустойчивого мира, открывающегося глазам ребенка.
Прошло, должно быть, несколько часов, прежде чем Бихоре, выйдя из хижины Гихигуте, заметил меня. Звук моего имени, произнесенный с мягкой вопросительной интонацией, медленно проник туда, куда я удалился. Присев на корточки, Бихоре достал из-за уха сигарету и попросил у меня спичку. Я машинально зажег ее и прикрыл пламя ладонями, слушая, как он втягивает в себя воздух. И тут я заметил, что пение в хижине стало громче. Голоса женщин пронзительным дискантом звенели на фоне низких гортанных мужских голосов. Лунный свет на плетеной крыше затрепетал еще сильнее, и, когда пение достигло апогея, все вокруг, казалось, захлестнули потоки сияния. Бихоре поднялся и после некоторого колебания повелительно указал мне движением головы на вход в хижину. Он посторонился, и я впереди него пролез на коленях через узкий вход.
Внутри было темнее, чем в самой глубокой тени под деревьями. Я нашел место около входа, где сидел прежде в подобных случаях и, наклонившись вбок, дышал свежим ночным воздухом. Мое колено оказалось плотно прижатым к ноге соседа. Я остановил взгляд на огне или, точнее, на розоватом неярком свечении под слоем золы.
Трудно рассказать, какое странное воздействие произвели на меня последующие полчаса. Хижина была до отказа набита людьми, но во тьме было невозможно разглядеть даже лицо человека, сидевшего рядом со мной. Почти сразу же, окруженный со всех сторон бестелесными голосами, я почувствовал, что меня охватывает необычная тревога, страх, что если я хоть на секунду откажусь от объективного восприятия происходящего, то перестану быть самим собой. Одновременно сама мысль о такой возможности приобрела для меня огромную притягательную силу. Воздух был насыщен едкими запахами, вонью немытых тел и менее знакомыми странными ароматами, щекотавшими глаза и ноздри. Но именно пение, отдававшееся в замкнутом пространстве и неустанно стучавшееся в мои уши, стало затуманивать мой рассудок. Моя индивидуальная воля почти не могла противостоять этим эманациям коллективного чувства. В один миг ночь растаяла и цель моего пребывания в деревне потеряла для меня всякий смысл. Я стоял у порога, обещавшего, если перешагнуть его, избавление от сомнений и страхов, разобщающих людей, обещавшего уверенность и чувство локтя, доступные лишь тем, кто разделяет преданность общему делу. Хотя слова были непонятны, слившиеся воедино голоса казались протянутой мне рукой, раскрытыми объятиями.
Именно эта мысль (или, скорее, ощущение, так как едва ли это была осознанная реакция) помогла мне преодолеть недостаток воздуха. Песни следовали одна за другой почти без перерывов; временами пронзительный, причитающий голос запевал, увлекая других за собой. Все подхватывали мощным хором, и тогда я чувствовал, что приблизился к ускользавшей от меня в каждодневных исследованиях цели работы, физически соприкасаясь с невещественным миром чаяний и надежд, для которых слова и действия совершенно неадекватные выражения. Говоря научным языком, ситуацию можно было квалифицировать как обряд расставания: родные девушки встречают вместе с ней в доме ее отца утро того дня, когда она вступит в новую роль и перейдет к родным будущего мужа, но никакие термины не могли выразить эмоциональность этого обряда. Когда пение достигало апогея, рушились барьеры, отгораживавшие меня от присутствовавших. Звуки поглощали меня и уносили за стены хижины, в пустынные пространства вращающейся вселенной. И я был одним из тех, кто на заре человечества, окутанной тайной, сидел с другими по ночам у костров.
Я услышал шум в проходе и, повернув голову, увидел в сероватом свете снаружи женщину. Встав перед входом на колени, она передала внутрь несколько связок овощей: питпит, зелень, разные ароматические травы, собранные с огородов, где работала Тарова. Они переходили из рук в руки у очага, в котором жар светился, как драгоценный камень на дне колодца. Рядом со мной послышался среди пения сухой треск ломаемой кротолярии, и мой сосед перегнулся вперед, чтобы сгрести золу с жара. Свечение стало ярче, но через секунду его не стало видно под грудой топлива. В хижине опять воцарилась темнота и поющие голоса зазвучали еще громче. Когда мне уже казалось, что выносить пронзительное пение больше невозможно, к крыше взлетел дождь золотых искр, и через несколько секунд, как необычный цветок, расцветший под действием магических сил, в очаге запылало пламя.
В свете его прыгающих языков гладкие поверхности лиц слагались в странные кубистские композиции, а тени, отражавшиеся на кольцеобразной стене хижины, неслись по ней в дикой пляске. Когда пение прекратилось, я отыскал знакомые лица; морщины вокруг глаз и в углах рта говорили об усталости после долгой бессонной ночи. В заднем помещении дома среди своих сверстниц сидела Тарова, скрытая от наших глаз плетеной бамбуковой ширмой. В паузах между песнями к ней время от времени обращались старшие родственники, рассказывали об обязанностях жены и учили ее, как следует вести себя с родными будущего мужа. Как я позднее узнал, ей снова и снова повторяли, что она не обязана оставаться у них, если они будут к ней плохо относиться; эти недвусмысленные наказы свидетельствовали о том, что сомнения, которые многие испытывали по поводу ее брака, отнюдь не отпали. Но пока все шло своим чередом, и несколько мгновений спустя, повинуясь не замеченному мной сигналу, голоса вновь слились в хоре. На этот раз пение звучало приглушенно, а в его чуждом мне ладе была нежная медлительность. Я разобрал, что в словах песни говорилось о расставании, о близящемся моменте разлуки. Но вот голоса зазвучали чуть громче, и, когда последняя нота закончилась пронзительной вибрацией, тот, кто сидел около очага, погасил огонь приготовленными связками овощей с огородов. Как только в хижине воцарилась темнота, я увидел, что улица освещена бледным светом, в котором замирает мир перед восходом солнца.