Выбрать главу

Голоса долго обсуждали этот вопрос, но постепенно люди устали и возвратились к более насущным делам, привлекаемые запахом пищи, подгорающей на кострах. Моя трапеза тоже была отложена: Хунехуне был среди мальчиков, передававших сообщения с края отрога над Гехамо. Но не только это удерживало меня от возвращения в свою хижину. Крики в Горохадзухе не закончились нотой умиротворения. Скорее, молчание казалось лишь временным затишьем, паузой, во время которой события придвигаются ближе.

Никто не разделял моего предчувствия, трудно передаваемого, не имевшего определенной формы, но столь острого, что я снова коротко и сухо ответил Макису, когда он предложил мне кусок подгоревшего батата, который выгреб из огня. Я пытался заглушить это чувство, забыть о настойчиво напоминавшей о себе тропинке, которая, извиваясь, спускалась по склону к Гехамо. По какой-то необъяснимой причине я видел ее перед собой так ясно, как если бы стоял над ней, но ее знакомые повороты были освещены теперь необычным светом. Она скрывалась теперь в глубокой тени трав, заливавших, казалось, весь отрог бледным, слегка фосфоресцирующим сиянием. С усилием гоня от себя игру своего воображения, я начал было подниматься на ноги, как вдруг улицу опять сотрясли крики, которые слабым эхом отдались по всей долине.

Я резко повернулся к последней хижине улицы, успев заметить, что и Макис перестал есть батат. Стало уже совсем темно. Выстроившиеся в ряд очаги, эти маленькие красные глаза, не могли осветить фигуры, собравшиеся вокруг них. Остроконечные крыши ближайших хижин еще чуть виднелись на фоне неба, но дальше, там, где ночь дрожала от криков, был только мрак и запах трав, веявший над отрогом. Однако я чувствовал, что пустота полна движения. Невидимые фигуры поднимались на ноги, оставляли недоконченной еду, сходились к этим звукам, которые придвигались теперь все ближе и ближе с дальнего конца длинного туннеля.

Потом мрак осветился и изверг бесформенное белое привидение, подобно раненой птице беспомощно бившее крыльями в такт собственным крикам боли. Когда привидение приблизилось ко мне, оно увеличилось и постепенно обрело форму, став, наконец, фигурой с человеческими очертаниями, но страшно изможденной, белой как мел и лишенной рук и ног. Глаза ее были невидящими впадинами, рот — движущейся дырой, откуда, как летучие мыши из пещеры, вылетали крики тоски. Видение миновало хижину Готоме, увлекая за собой людей от очагов, достигло хижины Бихоре, сделало, покачиваясь, еще шаг, другой и рухнуло на землю в нескольких футах от меня.

Только тогда я понял, что фигур две: женщина постарше, почти вся покрытая слоем белой глины, и молодая (ее лицо и плечи были в пятнах и полосах от этого же вещества). Старшая протянула ко мне руки, похожие на руки скелета; ее лицо, лицо смерти, качалось в ритм с криками, заглушавшими гудение голосов вокруг нее. Как только ее вой ослабевал, младшая подхватывала его на самой высокой ноте, выдерживая прежнюю громкость и ритм, в то время как ее руки конвульсивно сжимались и разжимались на коленях. Совсем растерявшись, не зная, что делать, я взглянул на Макиса. Он уже вскочил на ноги и ждал, стоя лицом к двум женщинам, видимо понимая, что вскоре они должны успокоиться. Минуты шли. Крики замерли, вместо них послышались сочувственные голоса жителей Сусуроки. Макис начал говорить. Он осторожно расспрашивал, кивал, когда получал сдавленные ответы, резко оборачивался, чтобы оборвать выкрик из толпы. Женщины, жена и мать Голувайзо, пришли, чтобы выразить протест против поступка Гамехи и просить меня о вмешательстве. Пока Макис говорил, старуха подняла свои вымазанные глиной груди, моля о снисхождении к ее материнству и беспомощности; точно так же делала Гамеха в начале дня, стараясь повлиять на Янг-Уитфорда. Осуждение Голувайзо оставило без поддержки их, двух женщин, и теперь им придется перебиваться одним до его возвращения. И конечно, я мог объяснить администрации, как несправедливо держать Голувайзо в заключении.

Теперь выяснилось, что за шум был недавно в Горохадзухе. Обе женщины, возвратившись домой с отдаленного огорода и узнав о приговоре, оделись в траур; пусть Гамеха видит, что она с ними сделала. Гамеха, однако, не раскаивалась: она По-прежнему утверждала, что Голувайзо заслужил приговор. Что касается мужчин, то они больше не хотели заниматься этим делом. Возможно, ритуальная демонстрация горя усиливала в мужчинах чувство вины, а это в свою очередь побуждало их стараться заглушить его при помощи насилия над кричавшими женщинами. Мать Голувайзо повернула плечо, чтобы показать следы их ударов, и повторила, что ожидает от меня помощи.

Мое сочувствие полностью принадлежало женщинам. Я сбрасывал со счетов преувеличенные описания их лишений, зная, что они не будут голодать, пока Голувайзо в тюрьме, хотя, если послушать их, это было совершенно неизбежно. Но с Голувайзо обошлись плохо — не Янг-Уитфорд (он руководствовался соображениями иного порядка), а собственные соплеменники Голувайзо, которые молчаливо приветствовали возможность поставить его на место. Правда, я сам до этого обрадовался случаю поступить так же, неразумно позволив увлечь себя взрыву негодования, который вызвало его поведение в моей хижине. По теперь, на расстоянии, я увидел Голувайзо в несколько ином свете, нашел для него место на фоне его среды и смог судить о нем более беспристрастно, чем его собратья. Я начал смотреть на его трудности под углом зрения, который не могли ясно представить себе или по крайней мере выразить словами гахуку. Объяснялось это почти исключительно разницей в воспитании. Благодаря полученному мною наследию я мог размышлять об отношениях между человеком и обществом, о внутренней жизни индивида, о его потребности в самовыражении, об ограничениях, которые накладывает на эту потребность действительность. Сама действительность (так меня учили) — это лишь ряд возможностей, признаваемых и передаваемых от поколения к поколению внутри данной группы. Люди вынуждены действовать в рамках этих возможностей, и те, кому эти рамки кажутся слишком тесными, неизбежно будут страдать.

При всем моем сочувствии к Голувайзо изменить его положение было невозможно. Я не стал бы обращаться с ходатайствами не потому, что они были обречены на неудачу. Я не хотел давать повод думать, что могу влиять на членов моего «племени» в Хумелевеке. Макис уже знал это и объяснил женщинам. В конпе концов они ушли. Пройдя мимо ряда кострой, они исчезли во мраке отрога на тропинке в Горохадзуху.

В последующие месяцы я часто думал о Голувайзо, сравнивая его с другими гахуку. Это не были навязчивые мысли — просто я время от времени соизмерял то, что знал о нем, с моими представлениями о других людях, стараясь найти для него место в ряду различных человеческих типов, которые обнаружил среди гахуку. В связи с обстоятельствами нашего знакомства Голувайзо чаще всего вспоминался мне, когда я оставался наедине с Захо. Они были схожи только в одном: в склонности избегать споров. Даже их молчание было совершенно различным: у Захо оно было спокойным и непринужденным, выражало мягкость и скромность, в то время как на лице Голувайзо читалась жесткая настороженность. Захо вполне довольствовался своей относительной незаметностью. Безусловно, его интересовала жизнь племени, но он был готов удовлетвориться решениями, которые принимали другие без его участия. Поза Голувайзо — он садился обычно в стороне — говорила скорее о внутреннем несогласии, нежели об умиротворенности. Ему, довольно молодому человеку, женившемуся сравнительно недавно и еще не ставшему отцом, традиционные правила не позволяли выражать свое мнение так свободно, как это могли делать мужчины более зрелого возраста. В то же время он не был заодно с другими молодыми людьми, которые страдали от тех же запретов. Его раздражали эти ограничения, но его обида шла дальше: они были всего лишь небольшой частью враждебного целого, бороться с которым он испытывал непреодолимую потребность.

У Голувайзо также была одна общая черта с Маки-сом: он умел смотреть на себя со стороны. Когда я наблюдал Макиса в роли вождя, мне часто казалось, что часть его души остается не затронутой происходящим, что она каким-то внутренним слухом прислушивается к его речам, каким-то внутренним глазом фиксирует его жесты, ожидая, чтобы чувствительная антенна внутри него приняла, раскодировала и передала сигналы, полученные от слушателей. Голувайзо тоже умел смотреть на себя со стороны, но он недостаточно знал себя. У него это была эмоциональная способность, более примитивная, чем у Макиса, скорее интуитивная, а потому более опасная для других и более уязвимая. Макис был готов соперничать с другими людьми. Он считался с их желаниями, зная, что для его репутации главное — способность руководить, а не решать, что свое руководство он должен облекать в приемлемую для окружающих форму. Голувайзо не хватало гибкости Макиса. Претензии Голувайзо от этого нисколько не уменьшались. Он хотел получить свое, не утомляя себя необходимостью считаться с другими и проявлять к ним внимание, которого они требуют. Он не замечал оттенков мнений, которыми, как это знал Макис, надо было манипулировать, и более прямолинейно, чем Макис, стремился к своим честолюбивым целям. Голувайзо не обнаруживал также актерских способностей, а они, судя по всему, были непременным условием признания окружающих, которое он хотел получить. Он не мог заставить себя приноравливаться к людям, в которых нуждался, и давать им то, чего они ожидали. Ораторские выкрутасы и тонкости полемики не нравились Голувайзо. Его значимость должна была быть признана и без них.