Лицо секретаря было серьезно. Он смотрел куда-то поверх толпы и о чем-то думал. Но вот Вениамин повернул голову, увидел Селифона и улыбнулся ему, улыбнулся так, будто много дней ехал он горелой, черной тайгой, где ни голоса птиц, ни живой души, только мертвый хруст под копытами лошади да едкая гарь, щиплющая глаза, — и вдруг увидел человека! И ничего не сказал ему, а только улыбнулся. Улыбка раскрыла всю радость сердца. Так обрадовался Татуров другу детства.
Заговорил Вениамин без особого ораторского жара. Но каждое его слово, казалось, было давно и заботливо им выращено, обдумано. Потому ложилось оно в души людей глубоко и запоминалось надолго.
Селифону даже казалось, что и сам он несколько раз думал о том же, только, может быть, другими, не такими гладкими, умными словами.
Вениамин указал на суховский амбар, в котором были заперты «амосовки» и Емелька Прокудкин, и громко оказал:
— Гибель поработителей исторически неизбежна… Мы уничтожили рабство, уничтожили поработителей, но мы товарищи, еще страдаем от проклятого наследия старого… «Мертвые тащат за собой живых!» — сказал Карл Маркс в предисловии к «Капиталу».
Оратор на минутку остановился, снова встретился глазами с Селифоном и снова, как близкому, улыбнулся.
«Как это он так хорошо улыбается! — невольно подумал Адуев. — Так улыбаются только люди, которые лучше, выше других, а сами этого не замечают…»
— Есть еще у нас этакие, зависящие от мертвецов. Могли ли амосовцы не напасть на беззащитный аил? Нет! Почему, например, американские капиталисты высасывают мозги, ломают кости своим черным и белым рабам, наживая двухсотпроцентные прибыли?
Татуров опять ненадолго остановился, над чем-то задумавшись.
«Как это у него здорово получается! Он словно кует слова. Ударил — сплющил, ударил — заострил… «Мертвые тащат за собой живых…» — как здорово», — подумал Селифон, не отрываясь от лица Татурова.
Он уже слышал от черновушан, что демобилизованный политрук вместо подарков своей Аграфене привез из армии «два здоровенных чемодана книг».
«Жив не буду, а перечитаю все его книги», — тотчас же решил Селифон для себя.
— Приговор им, повторяю, вынесен историей и, как говорит Владимир Ильич…
Егор Егорыч, стоявший на первой ступеньке трибуны, поднял к Татурову раскрытую книгу, которую держал в руке наготове, и отчеркнул что-то ногтем. Вениамин сурово взглянул на Рыклина и отстранил его руку.
Адуев вздрогнул от радости, охватившей его при виде этого резкого движения Татурова.
«Умница, умница Вениамин! Сразу раскусил Рыклина!»
На трибуне уже стоял Герасим Петухов. Из его речи Адуев ухватил лишь имена Дмитрия Седова и Тихона Маркелыча Курносова.
Потом на трибуну поднялся Фома Недовитков. В одной руке он держал шапку, в другой — две сложенные бумажки. Начать он долго не мог.
Так простоял он некоторое время, потом махнул бумажками и подал их Вениамину Татурову. Это были заявления о приеме его в колхоз и в партию. И снова дружно захлопали. Потом все закричали:
— Адуева! Селифона Абакумовича! Аду-у-уева-а!.. Селифон пугливо озирался по сторонам. Колхозники схватили его на руки и понесли к трибуне.
Адуев не сопротивлялся. Он чувствовал сильные руки родных людей и только крепко держался за чьи-то горячие плечи.
Часть третья
Любовь
Тихо занимался осенний вечер над лесным озером. Первые зазимки припекли березы на взгорьях, неудержимо потек с них лист. Готовясь к глубокому покою, деревья отряхали багряные свои одежды на темные плечи елей, доверху засыпали опустевшие птичьи гнезда.
Сладковатый, печальный аромат тления заглушал все другие запахи в лесу.
Еще «Никита-гусепролет» не вспугнул с озер скопища ожиревших уток, а колкий иней уже прихватил журавлям зябкие ноги, и птицы тронулись в дальний путь.
Вениамин Ильич Татуров, отстоявший вечернюю зорю на перелете, долго слушал, как перекликались журавли в небе, унося на своих крыльях лето.
«Рано нынче и березы прижгло и журавель тронулся. Ой, застанет нас зима в летнем платье! Завтра же надо будет посоветовать Герасиму Андреичу переходить на круглосуточную молотьбу. Утром соберу «серебряную бригаду» (так Татуров называл стариков) и начну с ними скирдовать ближние полосы».
Вениамин Ильич не стал дожидаться рассвета у костерка, как предполагал вначале, чтоб пострелять и на заманчивом утреннем перелете, взвалил тяжелую связку крякв и пошел в деревню.