— В передний угол, Марфа Даниловна! А уж Омельян-то Оверкич как рад, что вы не погнушались и к нам зашли…
— То есть как же это рад, когда я — в двери, а он — за дверь?
— Верьте совести, рад до невозможности. Только он с самим собой напоперек живет. Людей совестится за прежнюю свою провинность…
Марфа Даниловна внимательно рассматривала опрятно прибранную комнату, пышно взбитую кровать под голубым атласным покрывалом. И комнату, и кровать, и всю обстановку Прокудкин получил еще до Обуховой — в премию за образцовую подготовку скота к зиме.
За стаканом чая раскрасневшаяся, помолодевшая Прокудчиха разговорилась с гостьей:
— Он у меня, Омельян-то, может всякую трудность одолеть, только… — женщина замялась и потупилась.
Марфа Даниловна чувствовала, что хозяйке хочется рассказать что-то важное о своем муже.
— Потемошный он человек, Марфа Даниловна, — полушепотом произнесла Прокудчиха.
— Как потемошный, Матрена Садофевна? — уже не в силах сдерживаться, взглянула гостья в лицо хозяйки.
— Убей бог, если вру! — перекрестилась Матрена.
Потом, склонившись к Обуховой, поспешно зашептала:
— Ночами сам с собой разговаривает. Днями-то закрутится, забегается, не до дум, ну, а ночью и умствует в услышанье… Я прикинусь, будто бы сплю, и вот он все, что у него на душеньке, и выложит. И все будто со мной или с сыночком Ванечкой… «Матрена, говорит, Ванечка, говорит, сегодня сметали мы три стога самопервеющего цветка — это пойдет для подкорма теляток…» Или: «У Ненфиски, — это его любимый бык, — апекит пропал. Сбегаю-ка я да угощу его хлебушком с солью…» И тихонечко с кровати. Впотьмах оденется, впотьмах и хлеба отрежет и солью посыпет. Убежит — и до утра.
А как отличили его этой квартирой, с мягкой кроватью, с самоваром, прибежал он ночью, лег, и я лежу. Ворочается, молчит, а я чую, что в нем творится. Ничего тогда не говорил он: ушибла его до самого нутра и эта щедрость и почетность, как объявляли от имени советской власти, за его великую усердность… Ведь знатность же на весь совхоз, легко ли это вынести… Четыре дня молчал. И тут вдруг — бах, радость, рекордистка двойней телочек растелилась. Принял он их самолично и всю ночь с ними пробыл. Домой прибежал на свету и уж вот заговорил, вот заговорил:
«Матрена, Матренушка, — с молодых годов не называл он меня так, Марфа Даниловна, — Матренушка, говорит, и дурак же твой Омельян! Хотел, как старики говорили, ехать дале, да, спасибо, кони стали. К чему стремился? Чего жаждовал? Ничего не утаю, как попу откроюсь, душа не терпит. Стремился я к ненасытному богачеству. Вот к чему! Ворота почище Пежинских во сне и наяву видел! О заграничности мечтал. Допустим, дорвался бы… Молил бы я там дожжа в вожжу толщиной. Тебя бы на неподобной работе заморил и сам бы с топором или лопатой в руках помер. И выходит, нажил бы я там дом в три окошка да килу с лукошко… А тут, в гурту, смотри-ка, телочки ли, бычки ли — шелк в ухо вдень, одна красивше другой. В базу ли, на выпас ли выйдут — глаз не отведешь. У кого из них такая скотина была? Ни у кого!.. Ходил в рваных штанах. Спал под лавкой, человеческого имени не было — Драноноской звали… А теперь преагромадно-агромадная почетность за труд: «Омельян Оверкич, сюда пожалуйте… Омельян Оверкич, а это как вы думаете?» И спишь ты на пружинной кровати, на белой простыне, какой ни у Автома Пежина, ни у самого попа Амоса, со всем их золотом, не было. И ешь, слава богу, досыта. И будто бы поправляться даже стала. Так, гляди, не сегодня-завтра и Ванечка за родителей нас признает снова. Ведь он скоро на доктора учиться уедет. Понимаешь, на до-о-кто-ра!..»
Как сказал он про любимого, единственного нашего Ванечку, заголосила я в голос. Схватился он с постели, кое-как оделся, убежал и два дня ночевал в яслях у Ненфиски…
Женщины сидели молча. Самовар, совсем было заглохший, вдруг по-комариному запищал, потом заворковал, затокал…
— Хозяину деньги кует, — засмеялась Прокудчиха.
Засмеялась и Обухова и стала прощаться.
— Заходите почаще, Марфа Даниловна. Праздник теперь, великий праздник на душе у Омельяна. Как на духу говорю!
Вскоре Обухова снова пришла к Прокудкиным.
— Встречай гостью, Емельян Оверкич, — еще на пороге весело сказала она.
Прокудкин вскинул на Обухову испуганные глаза, пробурчал что-то себе под нос и как был неодетый, так и выскочил за дверь мимо Марфы Даниловны.
Матрена сорвала со стены зипун и шапку и выскочила вслед за мужем.