— Омельян, простудишься, — догнала она его и сунула ему одежду.
В комнате от накатившего смеха женщины долго не могли выговорить ни слова.
— Ну, теперь я вижу, что он действительно у тебя потемошный, — сказала наконец Марфа Даниловна понравившееся ей слово.
И снова они пили чай и разговаривали.
— Уж так он рад, так рад был вашему приходу, как дитя малое. Пряников купил. «Возьми, — говорит, — может быть, она снова заглянет на нашу благоуютность полюбоваться — угостишь…»
Тщетно добивалась Обухова вызвать Емельяна Прокудкина на разговор. На лице его она читала: «Ну и что лезет?.. Кто просит…»
«Не под дождем — обождем», — упрямилась Марфа Даниловна и снова ненароком встречалась с Прокудкиным.
— Доброго здоровья, Емельян Оверкич! — застав Прокудкина на базу, подошла к нему Обухова.
С трухой в жестких рыжих бровях, он отер о зипун испачканную в навозе загрубелую, деревянную ладонь, ткнул ее Марфе Даниловне и совсем было собрался шмыгнуть с база, но Обухова в упор спросила:
— Ну, как Мемфис? Здоров?
— Слава богу, Марфа Даниловна.
— А я было хотела посоветоваться с тобой, Емельян Оверкич: перед случным сезоном концентратов не добавить ли Мемфису? Как ты думаешь?..
— В ножки поклонюсь, Марфа Даниловна! — Прокудкин поспешно схватил шапчонку, обнажив желтую всклокоченную голову.
— Пришли пастуха в контору, — и, умышленно оборвав разговор, вышла с база.
С того и началось сближение гуртоправа совхоза Емельяна Прокудкина с начальником политотдела Марфой Обуховой. Вскоре они говорили уже не только о Мемфисе. Прокудкин перестал дичиться, и даже радость светилась в его глазах, когда Обухова заходила на баз. А через неделю, у себя на квартире, он сбивчиво, путано, рассказал ей и о своем «помешательстве» на скупости и побеге за границу.
— Как беззобая курица — все голоден был. Каждый грош, завалящий кусок хлеба на черный день берег, в крупные хозяева метил.
Прокудкин криво улыбнулся каким-то своим мыслям. Помолчал. Хотел, что-то еще сказать, подумал и не решился.
— Сын мой, — после долгого молчания, с тяжелым вздохом снова заговорил он, — комсомолец, Иван Омельяныч… от меня отрекшись…
Марфа Даниловна слушала молча. По волнению Прокудкина, по тому, как просительно смотрел он на нее, Обухова чувствовала, как хочется ему высказать ей все, что наболело у него на душе, не давало ему спать ночами.
— Может быть, и действительно я недостойный советской власти человек? — голос Прокудкина задрожал.
— Что ты! Что ты, Емельян Оверкич! — Марфа Даниловна поднялась с лавки и подошла к Прокудкину. — Да ты же лучший работник в совхозе! Ты вон какое стадо вырастил нам! Да если бы все наши гуртоправы были такими, как ты, так наш бы «Скотовод» уже теперь не пять тысяч голов насчитывал, а десять… А у кого в гурте рекордные привесы телят? А надои? И вот к тебе-то, как к достойнейшему гуртоправу, я и пришла за советом: как нам поднять прирост и удои в отстающих гуртах?.. Ведь ты подумай, сколько из-за нашей халатности государство теряет ежегодно масла только по одному нашему кочетковскому гурту! А если бы ты знал, Емельян Оверкич, как нам важно не терять, а увеличивать вдвое, втрое, вдесятеро наше совхозное богатство в молоке, в масле, в мясе. Я думаю: нельзя ли кочетковцев со всей их черепашьей бригадой передовому твоему гурту на буксир взять?.. А об сыне ты не думай, я с ним сама поговорю при случае…
Прокудкин взглянул на жену, увидел расцветшее вмиг ее лицо и мокрые от радостных слез глаза и потупился.
Заговорил Емельян не сразу. Кочетковский гурт он хорошо знал. Знал и самого гуртоправа, заносчивого, себялюбивого Петра Николаевича Кочеткова. И хотя Кочетков был партийным человеком, но больше всего он любил свой приусадебный огород, свое огромное гусиное стадо, собственного поросенка, откармливаемого государственными концентратами. За ростом гусей, за привесом собственного поросенка Кочетков следил больше, чем за порученным ему совхозным гуртом. Знал и их скот, и сенокосные площади, и даже заржавленную сенокосилку, бесхозяйственно брошенную им на зиму в поле.
Да и заговорил он не с Марфой Даниловной, а как бы с самим собой:
— Ну, положим, Зотейку Погоныша я возьму к себе в гурт, как ленивую кобыляку под кнут. Ежели чего, я ему роги сшибу… а туда пастухом своего Галея дам… Положим, доярок тоже кое-каких пообменяю и под началом Матрены… — Емельян замолчал, поднял глаза к потолку и долго что-то соображал и высчитывал про себя, шевеля большими толстыми губами. — Посплю на одной кочке с пастухами… Косить в три смены будем… годовичков объединим в одно стадо… Три пары рук выгадаем…