Нравилось Тихону рано утром, когда на лугу никла еще тяжелая от росы трава, а туман чуть поднимался с речного плеса, высунувшись из-под теплого зипуна, дышать полной грудью.
После вонючей, тесной камеры уголовников широта лугов, увалов и гор казалась ему бескрайней, беспечальной.
В осоке, на ржавой мочажине, сочно крякала дикая утка. В приречных кустах азартно скрипели коростели, придушенно-страстно хрипели, били перепела. Но не отзывались уже на призыв самцов перепелки, обремененные выводками.
— Эко орут, сердешные, эко стараются, а все без толку!
Тихон хорошо умел разбираться в голосах птиц. С детства пристрастился подражать им и не раз без дудочки подманивал самцов-перепелов на сладостное «пить-полоть». Шипом и поскрипыванием напилка по железу «выводил» на чистые места из дебрей кустарников-долгоногих бегунцов коростелей и, насмеявшись вволю, отпугивал их всхлопом ладоней. Когда низко над лугом неумело летел к ивнякам коростель, распустив уродливые ноги, Тишка кричал вслед:
— Гачи-то подбери! Подбери гачи-то, пьяный распутник…
И теперь он снова слушает их. И опять легко на сердце. Вокруг было так хорошо, сил в отдохнувшем теле ощущалось так много, что хотелось озорничать, пройтись кубарем по росистым травам.
Всю неделю метали сено. Тихон «вершил», сменив Герасима Андреича. Мужики забрасывали его пластами, а он, как в дыму, крутился на верхушке стога.
К вечеру ног под собой не чуял, а у большого артельного костра пел песни. Пожалуй, песни-то и удержали его на покосе в первые дни, когда от непривычки к работе едва добирался до становища.
Покосные песни в лугах длинные и волнующие. Пели их еще деды, засиживаясь в молодые годы за полночь. Так уж повелось исстари, как только начинают метать стога да если еще погода радует, звенит луг в разных концах. Павлиньими хвостами сверкает огонь в кострах, колется эхо по горным щелям, шумит река, унося по воде до самой деревни покосные песни.
Голос у Тихона безмерно силен и трепещуще-мягок на переходах.
— Да его, залетного соловья, за один голос в артели держать да холить, чтоб от работы горб не нарос! — восторгалась пением Курносенка Матрена Погонышева.
Покосы растянулись по заливному лугу Черновой на много километров. Ежевечерне после ужина артельщики садились на берегу реки.
Запевал густым, бархатным баритоном Герасим Андреич:
Тишка не мог сидеть во время пения — стоял с закрытыми глазами, подобравшись весь и дрожа, чувствуя, что в песне он, Тишка Курносенок, не знает себе соперников. И каждая девка и баба сейчас любит его. А он обнимает их в своих песнях, обвивает женскую грудь сладкой тоской звенящего своего голоса, заставляет блестеть слезой глаза их.
Стоном подхватывал хор вместе с Тихоном. Голос его перекрывал все голоса и далеко уносился по речной волне.
И не только силою и свежестью переливов выделялся Курносенок из общего хора. Умел он, неожиданно для всех, а может быть и для самого себя, искусно повторить хватающие за душу слова, вспорхнув на напряженную высоту, и, постепенно затихая, замереть, как ветерок в лугах. Холод бежит по спине, по ногам слушателей, щекочет, как мурашки, теснит дыхание: и сладко, и жутко…
Смолкнут онемевшие певцы, перестанут дышать, смотрят в рот Тишке, а он, бледный, напряженно-восторженный, с закрытыми глазами, поднявшись на самые носочки обуток, тянется вместе с песней, тянется к небу, вырастает и, кажется, вот-вот отделится от земли и, закачавшись, поплывет над рекой, над сонными горами, под далекие звезды.
Расширился на всю долину, все наполнил голос певца. И все словно замерло, все трепещет в истоме.
Вновь запевает Герасим Андреич и, так же как и Тишка, крепко закрывает глаза. Как и у Тишки, у него побледнело лицо и дрожат ноздри.
Вламывается хор. И снова сереброкрылый, неотразимый голос Тихона взлетел над всеми голосами. Медленно-медленно истекает повторенная им после всех фраза:
— У-у-у… — длинно и нежно баюкало горное эхо голос Тишки.