— По равной доле, други: у басурман — когда за удаль платил, у дивчин трапезундских — когда за каймак целовал.
— Выпьем за Бурсака! Выпьем! — потрясал полным рогом Пануш.
— Ну, кто прав? — торжествовал Гиви. — Я клялся, что сам поднесу чашу атаману!
Широким движением руки Саакадзе указал на скатерть и привлек к себе атамана и пятидесятника. Он сам усадил их на почетном месте. И эта простота полководца до глубины сердца тронула казака и пленила стрельца. Сегодня под ними шуршали парчовые подушки, а завтра могли заскрипеть седла. Было за что наполнить до края картлийские роги и осушить их до дна.
Отар переводил в поте лица.
— Э-о, Меркушка! Выручил друга, а сам лоб морщишь? — протестовал Матарс. — По боярам соскучился?
— По воле.
— Так выпьем за нее?
— Выпьем!
Наполнив азарпешу — ковш вином, Матарс заставил Меркушку залпом выпить за прекрасную волю и за не менее прекрасных женщин, разделяющих трапезу встречи, волшебниц, легко превращающих витязей в невольников. Затем осушили азарпешу за Меркушку — воплощение буйного ветра в человеке, и еще одну — за Моурави, единоборца.
Тамадой выбрали Матарса. Сделав после третьей азарпеши передышку, Матарс подсунул Меркушке румяного каплуна на закуску. Не заставил уговаривать себя и Вавило Бурсак. Выпив залпом три чаши, он крякнул и сразу взялся за ногу жареного барана. А Дато, приставленный к нему тамадой, все подливал вино и подбрасывал снедь на круглое блюдо, стоящее перед ним, — то бок козленка, то курчонка.
Почти с ужасом смотрели сыновья Шадимана на невиданное доселе зрелище.
— Не выживет, — шепнул брату Заза. — Может, уедем? Пусть без нас поплатится за ненасытность. Терпеть не могу умирающих за скатертью.
Но Вавило как ни в чем не бывало продолжал свою необычную трапезу, изредка роняя: «Любо» или же: «Добре». Сковывало его лишь присутствие женщин, так доброжелательно улыбающихся ему и Меркушке.
То ли от Русудан не укрылось смущение «русийцев», то ли настал срок, когда женщины удалялись, предоставляя мужчинам кейфовать на свободе, но она поднялась, и тотчас все женщины последовали ее примеру. Ответив легким поклоном низко кланяющимся мужчинам, они плавно вышли.
Едва закрылись двери, как раздались оглушительные выкрики, знаменующие апофеоз восторга и торжества. На могучих крыльях взлетела застольная песня. Потом насели на Меркушку, заставили и его спеть. Тряхнув копной волос, он лихо притопнул ногой. Завел скоморошью:
Отар переводил, как мог, и, смотря на ужимки Меркушки, представлявшего скомороха-потешника, все покатывались с хохоту, забыв о горестях и заботах.
Трапеза продолжалась. Матарс не скупился на пожелания, заставлял вновь и вновь наполнять чаши, наказывал неретивых. Но Вавило Бурсак обходился без принуждения. Сыновья Шадимана не переставали дивиться.
Потом, уже в Марабде, князья уверяли, что тихо каялись друг другу в грехах, готовые к любым неожиданностям. В одном только было разногласие между братьями: Заза уверял, что Вавило опорожнил три бурдючка вина, а Ило клялся — три бурдючка и пять тунг. Заза настаивал: полкоровы проглотил атаман, а Ило опровергал: нет, двух баранов! Так спор и остался неразрешенным. Одно было неоспоримо: в Белый дворец их, князей, доставили в закрытых носилках, ибо Заза неистово ругался, почему Ило вздумал раздвоиться, а Ило пронзительно кричал, что его брат всегда был трехликим.
Когда прощался, Вавило Бурсак твердо стоял на ногах, в глазу ни мутинки, и это с удовольствием отметили «барсы». Дато проникновенно спросил:
— Дальше что будет?
Обратясь к Отару, атаман просил перевести:
— Что будет, то будет, а будет то, что бог даст. Меркушка, уже надвигая на лоб серый капюшон, сказал коротко:
— На прикладе хованской пищали вырезал: «Грузины, того не забыть».
Любовно смотрели «барсы» на пятидесятника, олицетворявшего их боевое содружество. И Моурави напомнил о грядущих сражениях.
— Не сгинула ще казацкая слава, — с достоинством ответил Вавило Бурсак, — и с малой ватагой дадим нехристям почувствовать, що в казаках за сила.
ГЛАВА ВОСЕМНАДЦАТАЯ
«О ты, который изглаживаешь затруднения! О ты, который обнадеживаешь среди жизненных треволнений!»
Георгий Саакадзе провел ладонью по выпуклым полоскам шлема, отливающего синевой булата, по вызолоченной тулье, по арабской надписи, наведенной золотом.
Но откровения магометанской мудрости скользили мимо его сознания, а мысли не возносились к небу. Слишком много было треволнений! Одно хорошо, что к поискам верных дорог и троп он привык.
Почему же, держа шлем, изготовленный лучшим оружейником Египетского базара, он ощущал только холод металла? Почему? С горечью припомнил он, что примерно в таком же шлеме предстал перед ним Сафар-паша на берегу Базалетского озера. Казалось, незачем перебирать прошлое. Оно подобно переломленным стрелам. Но почему же упрямо память возвращает его к этому безлюдному побережью, кольцом камышей окаймившему серо-синюю полоску моря? Разве мало битв и сражений провел он в теснинах и лесах, в пустынях и на высотах гор? И всюду боевое счастье неизменно сопутствовало ему! Но всем своим существом он был связан именно с этим роковым клочком земли, захлебнувшейся в туманах. И вот Базалетская битва стала той страницей летописи его жизни, которую не мог перелистнуть ни ветер новых странствий, ни поток иных дел, ни порыв надежд, ни волна забвения! И он трагически ощущал, что в туманах Базалетского озера потерпел поражение не меч его, а сокровенные замыслы. Сердце его кровоточило, рана, расколовшая его жизнь, не зарубцевалась, она была глубока, как дымящаяся бездна! По одну сторону расплывались в зеленоватом мареве владения Турецкой империи, по другую — священные дали родной земли в кровавой дымке.