Выбрать главу

Скамья, на которой сидят мой дед и папаша Белоненко, обширна, как древнегреческая или славянская ладья. Как и положено, она состоит из длинных, толстых досок, почти брёвен, и мощно выгнута с обеих сторон — внизу и вверху, на уровне голов сидящих на ней взрослых. Вся скамья шелушится тускло-голубыми «лушпайками» старой краски. Мне это очень хорошо видно снизу, «с изнанки», потому что мы с Юркой сидим как раз за скамьёй, под её круто выгнутой, как борта ладьи, спинкой.

Как одет голубоглазый, длинношеий Юрка — не помню. Да и длинношеим я помню его уже старшеклассником и позже — студентом мединститута. А я в плюшевом, зелёном как портьера коротком пальтишке и в белой шапке с помпоном. Моему деду восемьдесят лет, а папаше Белоненко, знаменитому ялтинскому доктору-«ухо-горло-носу», за пятьдесят, он мог бы быть дедом, Юра — поздний ребёнок. Как выглядел Белоненко-старший, я тоже не помню, однако живо представляю его в берете, сдвинутом по-интеллигентски набекрень, на длинной, как у Юрки, шее с острым кадыком — кашне. Чем кашне отличается от шарфа? И хотя меня с детства занимает этот вопрос, я до сих пор не удосужилась найти на него ответ, но почему-то уверена, что доктор Белоненко никогда не носил шарфы, только кашне. Кашне — непременно, а вот носить берет доктору совсем необязательно. Он мог быть и в щегольской шляпе с широкими низкими полями. В такой шляпе мой папа на фотографиях тех лет. Правда, папа не считал эту шляпу щегольской, скорее, пижонской, шутил, что в ней он похож на одесского жулика. На руках у папы — я. И разумеется, в плюшевом пальто и в шапке с помпоном. Это означает, что и папину шляпу, и свой помпон, и плащ деда я помню только благодаря фотографиям. Зато плюшевая ткань — золотисто-зелёная, как грудка попугая, как бы подсвеченная изнутри и скользкая на ощупь — результат настоящей, действительно ранней памяти, потому что фотографии были тогда не цветными, а чёрно-белыми, как чайки.

Что делают выгуливающие детей немолодой отец и дед на скамье в городском саду, носящем имя Чехова, так же как и театр, и улица, на которой родились и уже полтора года живём мы с Юркой? Возможно, они играют в шахматы, возможно, беседуют. Или читают газеты. А может, дремлют на мягком январском солнышке под тихие вздохи моря. Море рядом, в ста метрах, стоит только выглянуть из обсаженной пальмами аллеи, и ты увидишь его синевато-серую, зимнюю, слегка колеблющуюся поверхность, то и дело пронзаемую стремительными чёрно-белыми крыльями, и услышишь чаячьи клики. «Чайки называются чайками, потому что кричат “Чаю, чаю!”», — говорили мне в детстве, и я понимала, что это шутка — взрослые смеялись. А чему собственно они смеялись? Ведь чайки действительно кричат именно так.

Пришедшие звать нас к обеду Юрина мама и моя бабушка детей не обнаружили. После волнения, граничившего с отчаяньем, и недолгих поисков нас нашли. Мы с Юркой сидели на земле за скамейкой и с аппетитом поедали из мисочек корм, оставленный старухами для голубей: размоченный в воде хлеб. Не знаю как папаше Белоненко, а моему деду крепко досталось: «Не досмотрел!»

Мне рассказывала об этом мама. А вот Юре Белоненко или не рассказали, или он забыл. Я спрашивала — не помнит. Почему-то мне важно знать, берет или шляпу носил в шестьдесят первом году Юрин отец. И ещё я хочу вспомнить, какой была тогда моя мать. И какой она была в июньский день, стоя на подоконнике, залитом солнцем? Высокая, сильная тридцатипятилетняя женщина с густыми, как конская грива, каштановыми волосами. Она была очень похожа на мать Олеши. Пугающе похожа. И я испугалась, прочитав вот это: «Она в берете, с блестящими серыми глазами, молодая, чем-то только что обиженная, плакавшая и вот уж развеселившаяся женщина. Её звали Ольга».

И мою мать звали Ольга, она тоже носила очень шедшие ей береты голубого или салатового цвета, и у неё были блестящие серые глаза под ровными дугами бровей и часто — обиженное выражение лица. Она обижалась на папу, на меня. Она была совсем другой породы нежели мы с отцом и навсегда осталась для меня загадкой. Самый непонятный, самый не похожий на меня человек — моя мать. Это тем более удивительно, что я тоже женщина и с годами становлюсь необыкновенно похожей на неё, только не характером и не чертами, а обликом. Все говорят мне об этом, я сама порой пугаюсь собственного отражения, случайно взглянув в зеркало, особенно в сумерках, особенно на бегу. Так же было и у Олеши: « И другие увидели, что, кроме сходства с отцом, в моём лице начинает жить также и сходство с матерью И затем, вступив в жизнь, я не представлял себя иначе, как похожим на мать».

Всё-таки странно, что самые близкие и понятные мне люди — мужчины. Мой отец и сын. «Трое нас», — написала я когда-то в стихах, посвящённых папе и Севе. Написала, подражая, должно быть, Борису Пастернаку: «Нас мало. Нас, может быть, трое. Донецких, горючих и адских». Моё стихотворение называлось «Золотая цепь»: