Выбрать главу

Да, ага. Это он всегда всех содержал. Ну ладно, дали – дали, я бы, конечно, поблагодарила, если бы знала кого. Еще Рамбам писал, что анонимно даваемая цдака наиболее угодна Небесам.

Таким образом, без убитых и без главного обвинителя из громкого дела о кровожадных поселенцах вышел пшик. На Шраге остался висеть только ущерб, причиненный правительственной и арабской собственности, ущерб, который он без запирательств признал. Он получил три года тюрьмы, что было по-настоящему суровым приговором. Обычно у нас за ущерб собственности вообще не сидят. Пришлось все-таки побыть декабристкой, накликала себе. На наше счастье, в тюремном управлении сидели не великие психологи. Если бы они хотели по-настоящему наказать моего мужа, они бы запихнули его в общую камеру с шумными людьми и лишили бы возможности уединиться. Но протокол в отношении радикальных поселенцев был четким – как можно больше изоляции, чтобы не влияли на окружающих. Шрага три года просидел в одиночке только с книгами, без интернета. Внутритюремная изоляция не помогла, что-то перевернулось в сознании людей за стенами заведения. Решение активно сопротивляться ликвидации стало костром, который уже нельзя было погасить. От костра летели искры, и там, где они падали, таял лед безразличия и обреченности. “Мы вам Гиват Офиру устроим”, − говорили поселенцы на других форпостах. Солдаты и даже полиция отказывались выгонять. Этих отказов стало столько, что через какое-то время людей за это просто перестали сажать, мест не было. А я ходила в тюрьму на свидания и объясняла детям, почему мы проводим шабат без папы.

Алекс отсидел свои семь лет и меньше чем через месяц привел на объект несколько десятков человек на урок Торы и работы по озеленению. Тали пришла впервые, до сих пор ее хватало только на мужа и на дочь, а каждый раз возвращаться на пепелище было выше ее сил. В одинаковых джинсовых комбинезонах и белых косынках мама и дочка возились на грядке, как будто не было всего этого кошмара. В тот раз мы не ожидали, что кто-то останется ночевать. И тут выступила Хана-Адель Моргенталер. “Я остаюсь”, − сказала она родителям. “Где?” − не поняла Номи. “Здесь”, − ответила отроковица и показала на караван с бабушкиной библиотекой.

Заселение и легализация пошли по второму кругу, но я уже не могла этому отдаваться, потому что заболел Ярон. Мне всегда казалось, что он никогда не будет страдать от одиночества, что все его любят и ищут его общества. Но одно дело ходить с человеком на концерты, спектакли и выставки, а совсем другое – ухаживать за ним, когда он умирает. Ярон умирал от той самой болезни, которую, по всеобщему убеждению, Господь посылает таким, как он, в наказание. Приходили его ученики из школы, но в последний месяц это уже было не зрелище для впечатлительных подростков. До конца с ним остались отец, Орли и я. Мейрав и Смадар вернулись из своих послеармейских вояжей и тоже навещали регулярно.

− Ну что же ты так убиваешься? – утешал меня Ярон, как будто он был старшим, а я младшей. – Я прожил жизнь так, как хотел. Она была замечательная, моя жизнь, яркая и красивая.

− Но мои младшие дети так и не узнали тебя. Не узнали, какой ты умный, тонкий, как с тобой интересно и хорошо. Не могла же я учить их врать отцу. Это бы их убило.

− И правильно, что не стала. В вашей семье и так хватает табуированных тем.

Что верно, то верно. Бедный Шимон, сколько еще тычков и щелчков ему предстоит вынести, сколько раз ему еще напомнят, что его настоящий отец террорист, а мать… какая есть. Я все-таки понимала его, как никто другой, моя собственная гиюрная эпопея меня закалила. Я научила его, как это сделать, − вцепиться зубами и когтями в свое еврейство, каждый день заново его отстаивать, упереться насмерть: мое, не отдам, и самоутверждайтесь за мой счет, сколько хотите, все равно не отдам. Но я все-таки была взрослая девушка, а он маленький мальчик. На ночь – любимая сказка “Гадкий утенок” по-русски и шма исраэль. Его еще пришлось уговаривать ехать учиться в Штаты после армии. Яла, яла, вали отсюда. Я до сих пор не понимаю, почему клевали только Шимона. Рахель до восьми лет росла абсолютно счастливой. И тут наше правительство решило сделать очередной жест доброй воли и выпустить нескольких террористок-пособниц, в том числе Фейгу. Это нарушило фейгину рутину до такой степени, что она начала думать. Это плохо кончилось. Она повесилась в камере на разорванной простыне и оставила записку, адресованную Гитте Лее. У тюремного начальства хватило человечности не обнародовать содержание записки, и что там было, мы так и не узнали. Фейгина боль закончилась, а наша только началась. Подстрекаемая известно кем, эта дженинская семейка вздумала отсудить у нас детей. Рахель боялась идти спать, чтобы ее у нас не забрали во сне. Есть она тоже перестала, ее рвало буквально от всего. Анорексия сожрала ее, остались одни глаза. Я всегда буду любить только вас, я не дамся им живая. Полтора месяца я видела Шрагу только на судебных заседаниях, потому что ночевали мы в больнице посменно, то он, то я. Во имя равенства, мира, справедливости и прочей дребедени, голодом и страхом убивали они нашу младшую дочь. Я-то понимала, что ни в какой Дженин их Шрага не отдаст, надо будет – расплатится за это собственной свободой. Но как объяснить это ребенку? Когда наконец суд решил оставить детей нам, Рахель пришлось заново ставить на ноги, как пережившую блокаду. На ноги она встала. Мы отмечали ее бат-мицву у могилы праматери Рахели, и ни одной пары сухих глаз там не было, солдаты и те плакали. Но с тех пор анорексия всегда подстерегала ее как хищный зверь за углом. Она служит на границе с Египтом, а я все равно боюсь анорексии больше всего остального.