− Вот вы какие! Родина вас вырастила, образование дала, все блага обеспечила, а вы в предатели подались, заграницу вам захотелось!
− Так за бесплатное образование я теперь в пожизненном рабстве, я вас правильно понял?
Или:
− Как вы не понимаете, Григорий Семенович! В Израиле вы нужны только в качестве пушечного мяса, чтобы угнетать арабов.
− Всю жизнь мечтал угнетать арабов. Я сам имею право решать, чьим пушечным мясом мне стать.
Следователи поумнее не вели со мной политических дебатов. Мне прозрачно намекали, что я могу сесть надолго, а если не перестану держаться так, как будто пришел в цирк, а КГБ − это сборище клоунов, то для меня всегда найдется “вечная койка” в психушке. Оттуда я если и выйду, то через много лет и в таком виде, что меня не узнают даже родители. И дочь свою я не увижу вообще никогда.
Как будто я сам не понимал, что каждый человек, идущий на конфронтацию с системой, оставляет ей заложников – близких людей, как правило, старых и малых. Я убеждал себя, что моральная ответственность лежит не на мне, что молчание под корягой еще никому не помогло, что если меня не устраивает эта система, то все, что я могу – это уехать. И не моя вина в том, что меня и других не отпускают и держат на привязи. Но это все были доводы разума, а где-то между ребрами и диафрагмой поселилось мерзкое животное по имени страх, и оно не переставая грызло меня изнутри. Страх не за себя – за родителей, за Регину. И боль и обида на мать за то, что она с такой легкостью от меня отказалась.
Конечно, я сам тоже не всегда был на высоте. Единственный сын в профессорской семье, гордость и надежда родителей, я привык получать все, не успев попросить. Отец пережил войну, мать блокаду, и все, чего они для меня хотели, – это блестящей научной карьеры и спокойной жизни. Моя жизнь была распланирована за меня, мое дело – это учиться, а все остальное будет мне обеспечено. Я не постеснялся повесить родителям на шею жену с ребенком. Сейчас, четыре года спустя, я сгорал со стыда за свое тогдашнее поведение. Я познакомил Леру с родителями, состоялось чинное чаепитие, а как только я проводил ее до метро и вернулся домой, мама сказала:
− Через мой труп. Даже не мечтай. Ты что, москвичку не мог себе найти?
К чему-то подобному я был в общем-то готов и не удивился. Больше всего мама боялась, что я попаду в лапы какой-нибудь провинциальной шалавы, которая потребует размена нашей трехкомнатной квартиры.
− Вообще-то, я выбирал не по паспорту.
− Оно и видно. Там на лице все написано, никакого паспорта не нужно. Мне узкоглазые внуки не нужны.
− Мирра! – заревел отец таким голосом, которым не разговаривал с весны 45-го и штурма Берлина – Не смей! Что это еще за фашистские высказывания! В моем доме этого не будет, слышишь!
Мама решила уцепиться за последнюю соломинку.
− Ты должен жениться на еврейке. Это не обсуждается.
От этого вопиющего лицемерия я потерял дар речи, но не надолго.
− Мама, о чем ты! Вы даже не объяснили мне, что такое быть евреем. Я задавал вопросы, а вы не отвечали на них. Вас послушать, то быть евреем значит хорошо учиться и не быть хулиганом. Поздно пить боржоми, мама. Я не собираюсь отказываться от любимой женщины ради непонятно чего. Не волнуйся, мы не претендуем на квартиру. И денег мне тоже не надо.
Завершив эту гордую тираду, я ушел на балкон курить. На научной карьере можно поставить крест. И что мне теперь делать? Вербоваться в Сибирь на стройку или в геологическую партию на Сахалин? Говорят, там за год можно заработать хорошие деньги. Сумею ли я прописать сюда Леру без согласия родителей? Жить она, конечно, будет в другом месте, еще не хватает, чтобы мама ее тут с костями съела.
Кто-то тронул меня сзади за плечо. Отец.
− Не бросай аспирантуру. Будет тебе квартира. Женись, раз приспичило.
− Она беременна.
− Значит, будем растить.
Тогда я был уверен, что ближе и дороже Леры у меня нет и не будет никого на свете. Я буквально заболевал без нее. По-настоящему, с температурой и прочими прелестями. В Лере удивительным образом сочетались легкий веселый характер и совершенно стальная спина. Даже о своей беременности она сообщила мне без надрыва и трагедии, а с улыбкой и благодарностью. Это при том, что она одна, в чужом городе и не замужем. И чем больше независимости и отваги она демонстрировала, тем больше я хотел не отпускать ее от себя, хотел оберегать и защищать. И в один прекрасный день мы стояли на красной дорожке в загсе и выслушивали наставления тетки в перманенте о взаимных обязанностях супругов. А в другой еще более прекрасный день я стоял под окнами роддома на Шаболовке, а из форточки мне на веревке спустилась записка.