− Зачем вам это, Литманович? Вагрионис про вашу нацию очень нелицеприятно высказывался.
Ну и примитивные же у них методы.
− Это не важно. Важно, что по закону он имеет право писать домой письма на родном языке, а вы эти права нарушаете.
− Литманович, у вас вообще-то свидание намечается.
− Я календарь читать еще не разучился.
Кончилось тем, что я оказался в штрафном изоляторе. В одной хлопчатобумажной одежке лежал на бетонном полу. Стоял суровый мордовский декабрь. Я впадал в забытье, просыпался от рези в животе. Стопы и кисти рук все время отнимались, и я принимался их отчаянно растирать. Я жил от одной кружки кипятка до другой, а в промежутках пытался согреться по методу индийских йогов. Я представлял себе горячую пустыню и танки с шестиконечными звездами на боках. Пыль стояла столбом, я слышал рев моторов и резкие команды на иврите. Какие-то иностранцы привезли нам хронику Шестидневной войны, и теперь память пришла мне на помощь, любезно предоставляя эти кадры. Ради чего лежу я на этом бетонном полу? То, что на воле считается донкихотством, здесь – акт самосохранения. Единственный способ остаться человеком в этих условиях – это сконцентрироваться на чужой боли вместо своей. Потеряв эту способность, заключенный терял все остальное, включая человеческий облик. А я хочу вернуться на родину и занять свое место в строю.
После штрафного изолятора я где-то две недели не мог выполнять норму. Антанас Вагрионис ни словом не поблагодарил меня. Но в конце каждой смены он ссыпал выточенные им детали в мою корзину. Ну что поделаешь, если человеку так отвратителен русский язык, что он на нем ни слова сказать не хочет.
Следующей ступенькой наверх, к свободе, стали благословения на еду. Я нуждался в этом, чтобы лишний раз напомнить себе: мое выживание, мое настоящее, равно как и будущее, не зависят ни от лагерной администрации, ни от стоящего за спинами этой администрации Комитета. На каждое мое благословение Алексей отвечал “аминь”, чем очень меня смущал. Это был по-настоящему верующий человек, он четко знал, что Бог от него хочет, и вопрос, выполнять или нет, перед ним даже не вставал. Выполнять любой ценой. Он действительно был уникален, а я обычный националист, как прибалты, как украинцы. С той лишь разницей, что их право на национализм признавалось всеми и безоговорочно, а мое без конца подвергалось сомнению. Ну, конечно, евреи обязаны украшать собой русскую культуру, служить образцом морали всему человечеству, что угодно, только не заботиться о собственных интересах. Это же так местечково, так провинциально. Но я радовался, что у меня еще остались силы злиться на эти разговоры. Начиная со второго года заключения, я не вылезал из штрафного изолятора, и это не прибавило мне здоровья.
Евреи на зоне еще были, но я был единственным сионистом, остальные правозащитники, а один даже православный. Общение с ними у меня получалось только на общие, идеологически нейтральные темы – шахматы, математика, стихи. А еще были библейские чтения. Надо ли говорить, что богословского образования не было ни у кого, даже Алексей был самоучкой. Он мог цитировать оба завета с любого места, но меня впечатляло не это. Любой пропагандист с головой на плечах может сыпать цитатами. Меня поражало, как редко и к месту он цитировал, как точно и продуманно помогало то, что он называл словом Божьим, разрешить любую ситуацию, включая очень неоднозначные. Так мы сидели кружком, грея руки о кружки с чифирем – Алексей, Антанас, самиздатчик из Ленинграда Вадим, униатский активист из Львова Богдан, сибиряк Анатолий (подписал несколько писем в защиту репрессированных священников и не раскаялся на следствии) и я. Пользовались маленькой, но толстой, карманного формата Библией, отпечатанной в том самом издательстве “Христианин”. Власти уже поняли, что отбирать Библию у Алексея – себе дороже, шуму не оберешься, будет голодать, пока не вернут. Да еще и других зэков взбаламутит. В прошлую его отсидку (в уголовной зоне) из солидарности с ним не вышел на работу весь цех.
На третьем году моей отсидки намеки комитетчиков на угрожающий мне второй срок стали все более и более прозрачными. Я смирился с тем, что так оно и будет, и не видел смысла менять свое поведение. В это время в нашу зону привезли новенького – еврейского дедушку из Белостока, из тех, о ком мой отец с пренебрежением говорил “эта провинциальная публика”. Звали его Зиновий, для своих – “дед Зяма”. Вскоре я обнаружил, что “провинциальная публика” знает шесть языков (идиш, иврит, немецкий, русский, польский и белорусский) и рассказывает интереснейшие вещи. Их местность принадлежала Польше аж до 1939 года и он успел поучиться в хедере, разругаться со своими набожными родителями, отслужить в польской армии, освоить радиодело, съездить в Палестину и вернуться обратно(!). Каким местом он думал, хотел бы я знать.