– У каждого должно быть право, и возможность, и обязанность сделать так, чтобы все были счастливы, заслуживают ли они этого или нет, даже хотят ли они этого или нет, – сказала мама.
– Ну, ладно, – сказал дядя Гэвин. – Прости, что я тебя задержал. Пойдем. Пора домой. Пусть миссис Раунсвелл пошлет ей букет гелиотропов.
– Почему же? – сказала мама, взяла его под руку, повернула, и три наши отражения в витрине тоже повернулись, и мы подошли к дверям и вошли в магазин, мама – первой, прямо в отдел дорожных вещей.
– По-моему, вон тот синий для нее лучше всего, он пойдет к ее глазам, – сказала мама. – Это для Линды Сноупс, к выпуску, – сказала мама мисс Юнис Гент, продавщице.
– Как мило! – сказала мисс Юнис. – А разве Линда собирается путешествовать?
– О да! – сказала мама. – Вполне возможно. Во всяком случае, она, вероятно, поедет в будущем году в один из женских колледжей в восточных штатах. Так я, по крайней мере, слышала.
– Как мило! – сказала мисс Юнис. – Я всегда говорила, что наша молодежь – и мальчики и девочки – должны хоть на год уезжать из дому, в какой-нибудь колледж, надо же им посмотреть, как люди живут.
– Это очень верно! – сказала мама. – Пока не поедешь, не посмотришь, только и живешь надеждой. И пока сам все не увидишь, никогда не успокоишься, не осядешь дома, правда?
– Мэгги, – сказал дядя Гэвин.
– Успокоишься? То есть потеряешь надежду? – сказала мисс Юнис. – Но молодежь не должна терять надежду.
– Конечно, нет, – сказала мама. – И не нужно. Вообще надо оставаться вечно молодыми, сколько бы лет тебе ни стукнуло.
– Мэгги, – сказал дядя Гэвин.
– Ага, – сказала мама. – Ты хочешь расплатиться наличными, чтобы не посылали счет? Прекрасно. Наверно, и мистер Уилдермарк будет доволен.
И дядя Гэвин вынул две бумажки по двадцать долларов из своего бумажника, потом вынул свою визитную карточку и подал маме.
– Спасибо, – сказала она. – Но у мисс Юнис, наверно, найдется карточка побольше, чтобы поместились все четыре имени. – И мисс Юнис подала ей большую карточку, и мама протянула руку к дяде Гэвину, ожидая, пока он отвинтит колпачок самопишущей ручки и подаст ей, и мы все смотрели, как она пишет большими каракулями, все еще похожими на почерк тринадцатилетней девочки:
Мистер и миссис Чарльз Маллисон
Чарльз Маллисон-младший
Мистер Гэвин Стивенс,
а потом она завинтила ручку, отдала ее дяде Гэвину и, взяв карточку за уголок большим и указательным пальцем, помахала ею в воздухе, чтобы чернила просохли, и отдала мисс Юнис.
– Сегодня же вечером пошлю, – сказала мисс Юнис. – Хотя выпуск у них только на будущей неделе. Такой прелестный подарок. Пусть Линда обрадуется поскорее.
– Да, – сказала мама. – Почему бы ей и не обрадоваться? – И мы снова вышли, а наши отражения в витрине слились в одно; мама снова взяла дядю Гэвина под руку.
– Все четыре наши имени, – сказал дядя Гэвин. – Так, по крайней мере, ее отец не узнает, что седовласый холостяк прислал его семнадцатилетней дочери дорожный саквояж с туалетными принадлежностями.
– Да, – сказала мама. – Один из них этого не узнает.
15. ГЭВИН СТИВЕНС
Труднее всего было придумать – как ей сказать, как объяснить. То есть объяснить – зачем. Не само действие, сам поступок, но чем он вызван, зачем это нужно, сказать ей все прямо, – может быть, за стаканом той чудовищной, синтетической, несообразной смеси, – она очень любила ее, во всяком случае, всегда заказывала в кондитерской Кристиана, – а может быть, просто сказать на улице: «С сегодняшнего дня мы больше встречаться не будем, потому что, после того как Джефферсон переварит все подробности той субботы, когда твой дружок якобы застал тебя в моем кабинете и расквасил мне нос, а через неделю на прощание провел ночь в джефферсонской тюрьме и навсегда отряхнул с ног наш прах и умчался, завывая сиреной, – после этого тебе встречаться со мной в притонах, где торгуют мороженым, значит совершенно уничтожить то, что еще останется от твоего доброго имени».
Понимаете? В том-то и все дело, в самих этих словах: «репутация», «доброе имя». Произнести их, сказать вслух, дать их существованию словесное выражение – уже означало бесповоротно запачкать, загрязнить их, разрушить неприкосновенность всего того, что эти слова воплощали, не только сделать все уязвимым, но и обречь на гибель. Вместо нерушимых, гордых и честных принципов они свелись бы к призрачным, уже обреченным и заклейменным понятиям и снизились бы до нестойких человеческих условностей; невинность и девственность стали бы символами, предпосылками для потери, для горя, чем-то таким, что надо вечно оплакивать, что существует только в прошедшем времени: было, а теперь уже нет, больше нет, больше нет.
Вот что было самым трудным. Потому что провести в жизнь, выполнить все это было проще простого. К счастью, вся та история произошла в субботу, к концу дня, что давало мне и моей физиономии тридцать два часа передышки, прежде чем пришлось выйти на люди. (Может быть, понадобилось бы и гораздо меньше времени, если бы не его кольцо – этакая штуковина, чуть поменьше медного кастета и вполне похожая на настоящее золото, особенно если не присматриваться, и на ней – голова тигра, державшая когда-то в зубах обычный в таких кольцах поддельный рубин – думаю, что поддельный и что от потери этого рубина было плохо только моей губе.)