Выбрать главу
ал мо­мента, чтобы тщательно печатать объявления полиции. Покушения, писал он в качестве комментария, не имеют ничего общего с крестьянским движением как таковым. Мы не образуем организацию, мы не ставим преграды жажде деятель­ности отдельного человека, до тех пор, пока он сам не выступает против дви­жения. Воспрепятствовать покушениям - это дело полиции, а не наше. Как бы то ни было, писал «Ицехоер Генеральанцайгер», мы знаем морального вдохно­вителя этих преступных покушений. И Иве слово «моральный» доставило осо­бенное удовольствие. Ему казалось в некоторой степени бессмысленным требо­вать от революционера другой, нежели революционной, морали. Естественно, он знал, что его метод писания и действия был демагогическим, но он вел борь­бу, а борьбу испокон веков не ведут с чистосердечным убеждением, и снаряды на войне никогда не начиняли сахаром. Для него важно было не то, была ли демагогия морально безупречна, или нет, а то, служила ли она своим целям хо­рошо или плохо. Так он различал примитивную и искусную демагогию, и был склонен применять обе в зависимости от случая. - Но это чисто коммунистиче­ское понимание, - сказал один коммунистический депутат, который приехал из города, чтобы наблюдать за их движением, и поднял брови. - Коммунистиче­ское или нет, - сказал Иве, - нам все равно, и поднял брови, - я думал, по- коммунистически, это значит отвергать индивидуальный террор? - Просто вмажьте капиталистической системе хорошенько, - сказал депутат, который внезапно обнаружил, что у него всегда было доброе сердце по отношению к крестьянам. - Вы не понимаете нас, - сказал Иве, - ваша борьба не является нашей борьбой. Конечно, Иве чувствовал, что искусная демагогия, так сказать, демагогия с идеологической надстройкой, должна была бы иметь большее аги­тирующее воздействие. Но на этой фазе борьбы дело не столь сильно зависело от агитирующего воздействия. Оно, скорее, могла быть даже вредным. Как все надежды были внутри самого движения, точно так же и все опасности были в нем. Движение не должно было стать партией. Нужно было направлять его энергию, но не связывать ее. На самом деле идеологическое обоснование с са­мого начала лежало в действии крестьян, даже если оно тоже не имело решаю­щего значения (такое значение оно приобрело лишь позже). Это был даже не только двор, не только имущество, которое необходимо было сохранить, но все крестьянское сословие как несущая составная часть всего народа не могло ис­чезнуть. «Постоянное» не могло исчезнуть в пользу переменчивого. Труд как товар, здесь этот подход не устраивал, так как весь труд крестьянина был для двора, как тогда труд мог бы быть товаром? Вообще, все, что было важно в го­роде, что действительно могло иметь значение для рабочего, для предпринима­теля, здесь это не подходило. Крестьянин был одновременно рабочим и пред­принимателем, и в то же время он не был ни тем, ни другим, он был крестьяни­ном. Крупное производство должно было быть доходнее, чем малое предприя­тие? Это тоже здесь не подходило, все не подходило. В Графенэкке у Эккерн- фёрде, в районе с крупным землевладением, дела обстояли еще хуже, чем в остальной крестьянской провинции. Графенэкке не присоединился к крестьян­ской борьбе. Они там также не были и против, они, пожалуй, просто не могли быть тем или этим. Возможно, что крупное землевладение слишком твердо встроилось в капиталистическую интеграцию: его заботы не были заботами крестьян, по крайней мере, необязательно были. Вы думаете по- капиталистически, говорили крестьянам рабочие маленьких городков. Кресть­яне говорили: Мы вкладывали всю нашу прибыль в наш крестьянский двор. Так он мог продержаться. В этом году мы вкладываем во двор больше, чем прибыль, мы работаем весь год, и потом мы остаемся с убытками. Мы ведь могли бы так­же отнести деньги в банк и могли бы весь год просто смотреть в окно, тогда у нас не было бы потерь. Почему мы не делаем этого? Почему мы не продаем двор и не живем на проценты? Вот это как раз и было бы по-капиталистически. Мы не думаем по-капиталистически, мы думаем о дворе. Двор - это не фабрика, и труд не является товаром. Вы слишком мало думаете по-экономически, гово­рили господа из финансового управления. Крестьяне говорили: перед войной у нас тоже никогда не было больше двух процентов ренты; этого как раз хватало для сохранения двора. Сегодня мы без толку растрачиваем свое имущество. По­чему мы это делаем? Мы можем жить без того, чтобы поставлять и без того, чтобы покупать, неужели нам нужно доказать вам это? Но мы поставляем и мы покупаем. Так как мы не можем отделить двор от народа. Мы не хотим жить на острове, мы живем с народом, мы - и есть тот же самый народ, мы сами и есть народное хозяйство. Что вы делаете с деньгами, получаемыми из налогов, ради уплаты которых нам приходится лишаться нашего имущества? Господа из фи­нансового управления говорили: платим репарации. Это звучало неплохо, кто проиграл, тот должен нести последствия. И что делают французы с репарация­ми? - спрашивали крестьяне. Они оплачивают свои долги в Америке. И что де­лает Америка с деньгами? Дает нам кредиты. Это вздор, - говорили крестьяне, - что будет тогда, если мы не станем платить репарации? - Тогда они заблоки­руют нам кредиты и не примут у нас наши товары. - А если мы платим, то мы платим товарами, и мы закупориваем рынок. - Это проблема трансферта. - Что это такое? И господа из финансового управления объясняли это им. - Итак, там сидят наши обученные профессора и ломают себе головы, как мы можем пла­тить налоги за счет нашего имущества, не разрушая имущество других? И за это им зарплату платят? За счет тех денег, что вы у нас забираете? - Пересмотр до­говоров! - Пока этого не будет, нашим дворам крышка, как и вашей экономике. Все это бессмыслица, говорили крестьяне. Вы всегда говорили, что война была бессмыслицей, неужели то, что происходит в этом году, менее бессмысленно? Мы не будем рисковать своей шкурой ради какой-то чепухи. Может быть, вы? Но ваш административный аппарат всегда сидел в тылу! - Чего же вы, соб­ственно, хотите? спрашивали тогда господа из финансового управления. Мы вас не хотим, говорили крестьяне и уходили оттуда. И вскоре после этого хлопнула бомба. Бомбы - это не аргументы, писала «Берлинер Тагецайтунг». Но оказа­лось что бомбы были аргументами. Иве наблюдал за этим с радостью. Он наблюдал странный, спиралевидный процесс, который совершало движение, который проходило любое движение. Здесь оно началось со двора, и прошло все ступени мышления, разума и страсти, чтобы снова закончиться на дворе. Он часто ловил себя, когда записывал какую-то мысль, с молчаливой улыбкой, что он о том же думал уже довольно давно. Уже когда-то думал, а потом отверг; те­перь это снова овладевало им, и обогащенное таким замечательным опытом, созревшее, очищенное, прошедшее сомнения и укрепившееся! И все же оста­лась та же простая мысль, теперь со значительно увеличившимся весом. Так заполнялись целые эпохи, сама жизнь подчиняется только одному этому про­цессу. Двор, это была жизнь, устойчивая жизнь, и подчинявшаяся всем фазам. Было время, когда крестьянин не хотел больше быть крестьянином: Он называл себя фермером, или экономистом. К нему приходило то, что не лежало в сущно­сти двора, в сущности его работы, и, все же, полезное и приятное для двора. Это началось, вероятно, с маленького соблазна, который ничего не значил и уже выражал все. Богатые времена - это дешевые времена, это становилось очевидным. Стало бессмыслицей с большим трудом работать над каждым пред­метом, если любой предмет можно было дешево заменить другим. Старые сун­дуки прогнивали, у старых шкафов, прослуживших веками, разбухали шарни­ры. Тогда появлялись ядовито-зеленый ковер, декоративный шкаф и серийный шкаф. Появлялся диван с кистями и хрустальное зеркало, затем салон, холод­ное великолепие. Потом появлялась люстра, сверкая блеском сотни своих от­шлифованных стекляшек, прекрасная штуковина, которую хозяйка дома тут же заботливо обматывала льняной материей, чтобы защитить ее от пыли и паути­ны, все это требовало усилий, которые отбирались у двора. Потом появились электрический свет и телефон, и пылесос и молочная центрифуга и в дальней­шем радиоприемник. Сожалел ли крестьянин об этом? Он не сожалел об этом; так как крестьянин стал фермером, он стал современным и должен был быть таковым. У него был его союз, и его кооператив, и его кредитный банк, и он создал себе все это сам, и это было полезно и приятно. Глупый крестьянин, так говорил хороший фермер о плохом фермере, и он говорил о ценах на мировом рынке и нес деньги в банк. Поэзия шла к черту; старые традиционные костюмы исчезали, и старые праздники, и танцы, и песни; девушки по вечерам больше не сидели за прялкой и не рассказывали друг другу о парнях: они плясали в украшенном бумажными гирляндами заведении у шоссе под звуки граммофона. Поэзия шла к черту, и люди в городе глубоко сожалели об этом. Люди в городе писали волнующие книги об этом, и основывали союзы национальных традици­онных костюмов, и покровительница союза была важной женщиной, и учитель вводил это дело в деревню. Это был также очень прекрасный карнавал, но уже на следующий день костюмы снова висели в шкафу, ибо как девушка могла бы стоять у соломорезки в широкой юбке? Когда молодежь в городе восстала, что­бы осуществить прорыв против буржуазного, то оказалось, что много групп «перелетных птиц» прибывали в деревню - все же они там не хотели иметь ни­чего общего с буржуазным, лучше уж с крестьянским - чтобы что-то станцевать и спеть с крестьянами под звук скрипки. Это было хорошо, но это не было кре­стьянским. Про связь с природой, о которой люди в городе начали говорить, говорилось справедливо. Фермер, или крестьянин, если хотите, точно знал, как устроена его земля: где гравий лежал под пашней, или мергель, или глина, это было важно знать из-за мелиорации, и, конечно, только долгий опыт мог этому научить; он точно знал, куда двигалась гроза, где она дальше не могла быть, знал, где можно было хорошо урегулировать ручей, а где нет. Он оставлял под­лесок в лесу, несмотря на то, что это препятствовало деревьям расти прямо; потому что в подлеске гнездятся певчие птицы и уничтожают вредных насеко­мых, и самый прекрасный полезный лес с самыми прямыми гладкими стволами погибнет, если в нем поселится короед. Поэзия шла к черту (если она там во­обще была когда-нибудь); - однако, разве это было ничто, когда владелец дво­ра стоял у молотилки, и сквозь его пальцы падало золотистое зерно? Разве это было ничто, когда свинья в девять центнеров (450 кг) выиграла первую премию на сельскохозяйственной выставке в Ноймюнстере? Двор процветал, и можно было думать о том, что нужно было возделывать, расширяться, приобрести себе машины, или новую повозку, или - все же, крестьянин всегда шел в ногу со временем - оборудовать себе свинарник по-новому, гигиенично, с кафелем и блестящими металлическими системами рычагов, если это окажется хорошо (однако это не оказалась хорошо: настоящая, правильная свинья, не терпит гигиены). Двор процветал и все было ясно, просто и хорошо. Бегство из дерев­ни было полной чепухой, по крайней мере там, на севере. Как мог бы двор про­должить существовать, если сыновья разделят наследство? Сыновья, родившие­ся после первенца, не убегали из деревни, они помогали ее сохранить. Они в значительной степени были пролетариями, и это было бедой; но то, что старый Бисмарк сделал для сельского хозяйства, молодой император делал, конечно, это же для рабочих, и, впрочем, каждый сам видел, где ему лучше остаться. Также у фермера есть свои беды, своя нужда, свои плохие времена, когда уро­жай побит градом, или засуха сжигает хлеб, или эпидемия попадает в хлев. Бо­гатые времена - это дешевые времена, и если цены мирового рынка плохи, то у нас все еще есть пошлины. И хорошо было иметь большую и бесконечно свя­занную организацию, за которую можно было держаться тому, у кого был инте­рес против интереса. Если буржуазия, промышленность, коммерция создали се­бе свой аппарат, теперь рабочий класс создал свой, то теперь его создавало себе также сельское хозяйство, и одно влекло за собой другое. Так крестьянин знал, что он важный член государства, а его производство представляет собой основу всей экономики. Куда бы он ни смотрел, всюду он видел тот же самый рациональный порядок, выстроенный на ценностной шкале пользы и все боль­ше совершенствующийся. В этом порядке и во всем, что было создано в нем, у каждого непосредственно была своя доля, каждый непосредственно чувствовал привлекательное побуждение к новой, упорядочивающей работе, и там, где в чем-то была нехватка, там человеческий дух всегда старался создать все но­вые, более сложные произведения, и где была несправедливость, там скоро то­же был прогресс, единственный, стремящийся вперед процесс. Вплоть до самых дальних углов мира добиралась упорядочивающая рука, могущественный, пле­нительный дух захватил землю, соорудил сияющее, величественное сооруже­ние, и пронизывал его от фундамента до захватывающей дух вершины. Беспре­рывный прогресс, кажется, был сущностью этого духа, и его средством было постоянное превращение. Неистощимая энергия превращала города в каменные горы, набрасывалась на атом и старалась расщепить его по всем правилам ис­кусства. Богатое сокровище стихий выбрасывало свои лучи к своду, как чело­век бросал вверх искры и волны, огромную, утонченную расточительность всей силы, усмирить которую всегда можно было только до все дальше перенесенно­го пункта. Земля, казалось, стала мячом в игре творящей кроны, и нужно было исследовать правила этой игры, на это были направлены все задания. Ведь лю­бая сила производила избыток, и скоро казалась важнее вместо того, чтобы производить, познавать законы производства, чтобы сохранить полезное рав­новесие в тревожном потопе избытков. Казалось, будто освобожденные энергии направились теперь против себя самих, все более сильные удары заставляли качаться коромысло весов, то одна их чаша, то другая быстро опускалась глу­боко вниз. Тут оно сконцентрировалось в запутанном разветвлении, там расши­рялось до пустых пространств, в которых двигались и тлели газы; разрушающие взрывы разрывали тут и там стальные стены, и один взрыв бросал зажигатель­ную искру на другие. Та же таинственная сила, которая окрыляла шаг к победе и к закату могущественного периода, повторяла, сжатая с максимальной силой на большой войне этот жестокий великолепный процесс; то, что началось с фанфар и наступления, нашло свой апогей в блестящих победах, привело к же­стокой растрате сил до полного истощения. Кто думал, что владеет войной, те­перь подчинялся войне; и при самом кровавом принуждении, вблизи от смерти ценности не выдерживали испытания, которые казались созданными для беско­нечности, и молчали в ответ на простой вопрос о смысле. Где отдельному чело­веку представлялась бесполезность его полезного действия, там росла уверен­ность в более полной, более зрелой силе, которая, развиваясь со всеми чудеса­ми роста, направляя свое чувство на невидимое, учила смотреть на какое-либо явление новыми, как бы глядящими в большую глубину глазами. Еще существо­вал старый порядок, но все же сила, его связывающая, уклонялась от его пра­вил. Где бы разнообразная жизнь, встроенная в этот порядок, прикованная к огромной, впустую работающей машине, ни пыталась изменить собственную судьбу, там ее попытки были тщетными. Так, пожалуй, следовало бы закончить кругооборот, ощупью добраться назад, к той исходной точке, к тому ядру, кото­рое когда-то было началом и теперь снова началом. Больше не было богатых времен, и единственным, что было дешевым, были объяснения профессоров и политиков; дешевых и распространенных в массах, но не хороших. Так как от объяснения можно требовать, чтобы оно было понятным, но наука давно уже стала тайной наукой, а политика - тайной политикой, больше не доступной просто так для простого разума. То, что важничало тут как проблема с числами и чужими словами, это могло быть правдой или неправдой, но никто не мог это контролировать. Там дикое желание развивалось до эксперимента, и мало было каменных стен, за которыми не устроились бы лаборатории с их ретортами и котлами, и в сосудах не кипела разнообразная бурда, и пары густыми тучами проносились над страной. Познать и изменить, говорили одни и занимались своими колбами и тиглями и смешивали вместе Маркса и Гегеля, чтобы создать философский камень. Другие растирали черноватые остатки, и смешивали их по новому рецепту, и сжигали порошок, и верили, в магическом сиянии бен­гальских огней, что это одновременно консервативно и революционно. Это бы­ло поистине великим временем нашего бравого Графенштольца; для него весь мир раскрылся с его добрыми и злыми силами, и пусть даже это и была фикция, то это именно она сделала его пламенную душу неробкой. Дайте пространство, кричало в Графенштольце, и он выходил на бой против