Выбрать главу
надгосударственных сил, и против демократии, которая была фикцией газет и против фикции кон­ституции, свободной республики. Откуда мне знать об этом, я ведь только глу­пый крестьянин, говорил Хамкенс, когда господа из сельскохозяйственного со­вета спрашивали его, что он думает об эффекте от большой дотационной акции на рожь, я не могу об этом знать, но спросите только тайного советника Зерин- га, и он как раз тоже этого не знает. В действительности, тайный советник, несомненно, это точно знал, так как он вовсе не был глупым крестьянином; тайные советники всегда точно знали, и если делалось не так, как они говори­ли, то они, конечно, были правы, ну а если делалось именно так, то это было неправильно. Это всегда было неправильно, и не только у тайных советников, но и у крестьян тоже. Сначала у крестьян только что-то отдельное было плохим и нуждалось в изменении, потом все больше, на месте одной заштопанной дыры появлялись две; потому что одно тянуло за собой другое, и то, что когда-то оказывалось благом, теперь оказывалось бедой. Итак все нужно было изменить, говорили крестьяне, они говорили: у нас уже было все, натуральное хозяйство и интенсивное хозяйство и спекулятивная экономика, мы пробовали кооперати­вы и союзы, все в свое время двору принесло пользу, теперь ничего больше не приносит пользу двору; давайте тогда начнем сначала! Двор был единствен­ным, что у них оставалось, твердым ядром их мышления; посторонитесь, - го­ворили крестьяне, - вы не уничтожите нам двор, разве что вместе с нами сами­ми. И это происходило точно во время, когда ядовито-зеленый ковер утратил свой блестящий плюш, и серая подкладка стала просвечивать, грубая, жалкая дерюга, когда блестящие стеклянные кусочки люстры служили детям для игры, когда декоративный шкаф отправился в сарай, чтобы хранить в нем мешки с кормом для скота; снова стало выгодно упорно трудиться над хорошим предме­том, снова имело смысл все, что происходило непосредственно для двора. По­сторонитесь, говорили крестьяне, и уже давно это были не одни лишь налоги, не взносы, не неправильные торговые договора, которые заставляли их гово­рить так, это было сознание того, что они стояли на правильном месте против бурлящего, вонючего, жадного потока; это была их воля начать все заново, из вечного двора, после того, когда закончилась эпоха, прекрасная эпоха, величе­ственная эпоха, но она теперь прошла, прошла! Прочь со всем этим мусором теперь, и с этим хламом, который мешал всюду, и долой также тех, которые за­щищали это, они, пожалуй, сами не знали, почему. Кто поддерживает порядок, у которого больше нет смысла, кроме того, кто слишком труслив, чтобы риск­нуть ради нового? И оказалось, что бомбы были аргументами: тем хуже для то­го, кто не понимал их язык. Крестьяне, накрепко связанные с землей люди, жизнь которых была трудной, осязаемой работой, направляющие естественный смысл к естественным вещам, вроде того же Клауса Хайма, возились теперь с серым, опасным веществом, оценивающе взвешивали в своих грубых руках сконцентрированное разрушение; они вместе сидели в вызывающей нетерпение атмосфере заговора, и их обрывистые, тихие слова касались силы взрыва и мо­мента детонации; они как патрули на ночной нейтральной полосе прокрадыва­лись по покинутым улицам враждебного города; и если кто-то из них убегал, как тот молодой хозяин двора, о котором Хиннерк рассказывал со смехом, то это было не из-за страха, а лишь потому, что ему сообщили, что его корова го­товится отелиться. Взрывы слышались тут и там, и уже не только в Голштинии; и именно крестьяне устраивали эти взрывы, которые собирались вместе, кото­рые встречались, которых никто не называл, искали друг друга, приходили на нужное место и помогали. Конечно, они приходили и из городов тоже, люди вроде Хиннерка, которые понюхали пороху уже повсюду, и устраивали взрывы, так как треск этих взрывов доставлял удовольствие (и, кроме того, они считали своим счастьем делать тем самым хорошую работу). Спал ли управленческий аппарат? Он не спал, он постоянно принимал меры. И постоянно арестовывал всех, до кого он мог дотянуться, крестьянина Хамкенса, к примеру, который ез­дил по провинции и произносил свои речи. И пусть он даже никогда не говорил о бомбах, но как раз это казалось опаснее всего, и так как на него никак нельзя было «навесить» дело с бомбами, то Хамкенс на четыре недели отправился за решетку искупать старую вину. Но перед его тюрьмой туда-сюда двигались кре­стьяне и создавали этим беспокойство для городской общественности. Потому Хамкенса перевели в другую тюрьму и в другой город, и другие крестьяне дви­гались там туда-сюда, и Хамкенс, с другой стороны, путешествовал из одной тюрьмы в другую, и у него было интересное время. Однако в день и час его освобождения крестьяне решили объединиться для большой демонстрации. Не столько для того, чтобы торжественно встретить крестьянина Хамкенса, сколь­ко, чтобы показать горожанам свою силу и свое согласие, чтобы прямо на месте сказать, что нужно делать, потому что горожане знали много о борьбе крестьян, но все, что они знали, было неправильно, и они все еще не понимали, в какой степени эта борьба была и их борьбой. Но случилось так, что Хамкенс в день своего освобождения должен был находиться в Ноймюнстере, самом значитель­ном среднем городе провинции, с некоторой промышленностью и толковым бур­гомистром. Толковый бургомистр хотел сохранить в городе мир и порядок, и так как он знал и крестьян, и управленческий аппарат, то он действовал трояко: он добился перевода Хамкенса еще за ночь до освобождения в тюрьму в Рендсбур- ге, он разрешил крестьянскую демонстрацию, и он спрятал присланную ему ко­лонну государственной охранной полиции вне города; и так он полагал, что в интересах своего города он обманул весь мир. Бургомистр Ноймюнстера был толковым человеком. Но он не знал того, что крестьяне уже давно увидели: а именно, что любое мероприятие, которое происходило в духе погибающего ве­ка, обязательно должно было превратиться в противоположное воздействие. Это было доказано флагом. Если для крестьян эластичное, почти анонимное движение было средством политической борьбы, неуловимый бойкот - эконо­мической, бомба - аргумент, то у них еще отсутствовал видимый знак, символ с изобразительной и эмоциональной нагрузкой. Как всегда Хиннерк с его есте­ственной и необремененной радостью к возбуждающему действию правильно придумал надежный прием: знамя! У марширующего движения должно было быть знамя, которое развевалось бы перед шествием, которым можно было раз­махивать, которое можно было устанавливать, и вокруг которого - не в послед­нюю очередь - можно было с полным правом драться. Знамя было черного цве­та, с белым плугом и красным мечом, большое развевающееся полотнище, за­крепленное не на простой жерди, а на прямо сейчас выкованной косе! Знамя на косе было боевым знаком жителей Дитмаршей в войнах с датчанами, оно разве­валось в старых цветах: черно-бело-красном, к которым все еще многие были привязаны, и упорядоченное в новых знаках: все было готово. И Хиннерк нес его впереди всех. Ну и ладно, знамя, говорили крестьяне, и немного улыбались, когда оно там порхало, пусть оно и не было чем-то большим, чем пестрым кус­ком материи, все же, оно было красивым. Также для полицмейстера Ноймюн­стера оно было не больше, чем пестрым куском материи; но если двое думают одно и то же, это еще отнюдь не значит, что оно на самом деле является одним и тем же. Полицмейстер Ноймюнстера смотрел на знамя с недоброжелатель­ством; на нем не было цветов республики. Когда процессия пришла в движе­ние, к тюрьме, в которой Хамкенса уже не было, когда крестьяне двинулись, плотная масса больших, крепких типов, каждый из которых держал в руке прочную палку (ведь настоящий крестьянин никогда не выйдет из дому без палки), когда тесно сплоченная колонна прокатилась по почти пустым улицам - и из окон домов головы горожан смотрели на них с любопытством, и горожане кричали друг другу над улицей веселые слова, или порой также и злобные, так как Ноймюнстер был оплотом социал-демократии - тут в голове у полицмейсте­ра Ноймюнстера промелькнули распоряжение из 1842 года, согласно которому ношение незащищенной косы на улицах города было запрещено, и предписание о запрете оружия согласно закону о защите республики, и предписание прус­ского министерства внутренних дел, по которому при демонстрациях даже обычные трости следует рассматривать как оружие, и еще огромное количество предписаний и статей служебного устава о порядке действий полицейских чи­новников при провокациях. Тогда полицмейстер Ноймюнстера протолкнулся сквозь колонну крестьян и схватил Хиннерка за рукав: Знамя, пыхтел он, зна­мя! Хиннерк даже не посмотрел на него, он освободился от него простым дви­жением руки, крестьяне убрали в сторону преграду в мундире с их марша, а полицмейстер нашел себя прижатым к стенке дома через несколько рядов за широко извивающимся черным полотнищем. Это уже было сопротивление госу­дарственной власти! Было нарушено уже не какое-то там предписание, был нарушен закон! Он рысью побежал вперед вдоль процессии, он вздохнул, так как там, на дороге перед еще подходящим фронтом крестьян, стояли его поли­цейские. Знамя, закричал он им и нацепил свою саблю и двинулся, с шеренгой полицейских за собой, против Хиннерка. Хиннерк нес знамя гордо, высоко под­няв его обеими руками и выпятив грудь вперед, и под своим белокурым чубом метал взгляды в сторону окон, где показывались красивые девушки. Когда по­лицмейстер схватил знамя, он его не отпустил, он сильно тряхнул древком, что­бы избавиться от ненужного довеска, тут лезвие блеснуло и глубоко впилось ему в руку. Идущие за ним крестьяне, которые не видели, что случилось впере­ди, напирали перед своим равномерным, непоколебимым шагом, они прижали первые ряды против линии полицейских, и в то время как Хиннерк дрался с по­лицмейстером, судорожно удерживая флагшток окровавленными руками, палки крестьян взметнулись в воздух, и полицейские обнажили сабли. Хиннерк дер­жался, удары обрушивались ему на голову, плечи и руки, он шатался, падал, держал знамя, крутился, кусался, отбивался ногами; сабли поднимались и опускались, древко сломалось, руки хватали Хиннерка, удары трещали, ноги топтали, Хиннерк, завернутый в черное полотнище, злился, рвался в сторону, поднимался, шатаясь, и терял, снова сброшенный ударами на землю, сознание, но не выпускал знамя. На всей улице стоял шум, сабли звенели о палки, бле­стящий луч хлопнул владельца двора Хелльманна по лицу и стремительно ото­рвал ему нос, твердое дерево глухо ударила полицейского по затылку, пронзи­тельные крики раздавались вдоль рядов крестьян, что происходит там впереди? и: стой!, и: полиция! И Клаус Хайм выкрикнул призыв: На выставку! Медленно процессия растворялась, Хиннерк лежал арестованный и все еще без сознания, со знаменем рядом с собой, в прихожей какого-то дома, шум постепенно стиха­ющей борьбы пропадал в переулках. По одиночке и в группах крестьяне двига­лись к новой цели; но полицмейстер поднял по тревоге ждущую перед городом охранную полицию, и когда крестьяне прибыли туда, там шеренгами стояли люди, плечом к плечу, вооруженная сила, перед воротами здания сельскохо­зяйственной выставки и отнимали у одного крестьянина за другим, в том поряд­ке, в котором они подходили, их деревянные палки. В огромном зале крестьяне кружились вперемешку; что со знаменем? - кричали они, - они забрали у нас знамя! И: Хиннерк держал знамя! То, что лежало там в прихожей рядом с Хин- нерком, больше не было пестрым куском материи, это сама крестьянская честь и достоинство, освященная крестьянской кровью, лежала там, запятнанная и разбитая дерзкими, оскверняющими руками. Отныне название Ноймюнстера должно было звучать как проклятие в крестьянских дворах. Крестьяне кричали все вперемешку. Хамкенс вовсе не должен был быть тут в тюрьме, внезапно пронеслась весть, и бургомистр натравил полицию на крестьян, после того, как он заманил их в город своим лицемерным разрешением демонстрации. Здесь мог быть только один ответ! Посреди всей суеты Клаус Хайм уже сформулиро­вал требование искупления. Знамя должно было быть возвращено крестьянам руководителями города в ходе торжественном церемонии со словами извине­ния. Виновного полицмейстера необходимо было немедленно снять с должно­сти. Каждому раненому крестьянину, пострадавшему от нарушения обычаев гостеприимства, город обязуется выплатить достойную, в каждом конкретном случае определенную крестьянами пенсию. Собрание распущено, кричал офи­цер полиции в бушующую массу, и крестьяне покидали зал, покидали город - чтобы больше не вступать в него в течение целого года. Толковый бургомистр Ноймюнстера был хитрым мужчиной; но вся его умная осторожность оказалась ошибкой; случилось как раз то, чего он хотел избежать больше всего: не только крестьяне, но также и управленческий аппарат, также и верные горожане пове­рили, что это был заранее тайно подготовленный маневр. Все, что он предпри­нимал, подтверждало ужасное подозрение, и так как был нужен козел отпуще­ния, то он им и оказался. Он делал то, что он, порядочный мужчина, вы можете думать, что хотите, только и мог делать: он покрывал полицмейстера, несмотря на то, что тот действовал без его согласия. Это было второй большой ошибкой, которую совершил бургомистр Ноймюнстера (но если бы он не покрывал поли­цмейстера, то это тоже было бы ошибкой); он отказался выполнить требования крестьян. И крестьяне объявили городу бойкот! Ноймюнстер, средний город с некоторой промышленностью, необязательно так уж сильно зависел от сельской местности, и даже если в трудные времена в любом бюджете, городском и част­ном, каждый пфенниг имел значение, то больший шанс выдержать борьбу все же был у города. Бургомистр доверял своему городу и доверял всей помощи, которая должна была прийти к нему от властей, и он доверял, в конечном сче­те, благоразумию крестьян, которых он знал как спокойных людей с объектив­ным пониманием, которые умеют беречь свою выгоду. Что стоила мелочная месть этого бойкота, из-за разбитого знамени, из-за глупого инцидента, кото­рый мог произойти повсюду, где взволнованные массы сталкивались со сбитыми с толку полицейскими? Но у крестьян речь шла не о мести, у крестьян речь шла о деле, которое теперь должно было выдержать проверку. Нога крестьянина не должна была впредь вступать в город, в котором лежало оскверненное знамя; ни одной пуговицы больше нельзя было купить в этом городе, ни одной кружки пива нельзя было выпить; молодые крестьяне покидали сельскохозяйственную школу, рынок опустел, больше никакой выставки скота, никакого конного тур­нира! Город был вне закона и все, что приходило из него; кум в городе больше не был кумом, городские девушки больше не были возлюбленными молодых крестьян. Ни одного яйца больше, ни одного фунта масла для домашних хозяек города, никакого бензина и никакой помощи для машины, на которой был го­родской номер. Город был стерт, он существовал только как грязное пятно на ландшафте. И горе крестьянину, который решился бы нарушить бойкот! Но кто же нарушал бойкот? Кто пробирался ночью в город как вор? Графенштольц нарушал бойкот. Графенштольц пробирался ночью в город как вор. С дрожью мелькал он от тени к тени, низко согнувшись, и по спине его тек пот. С трудом он нес под мышкой свой пакет. Осторожно он озирался у каждого угла на ули­це, торопился как рыба сквозь свет фонаря, чтобы снова нырнуть в надежной темноте. Город был полон вражды, из темных глоток его улиц раскрывали пасть все опасности. Убежище готовящих падение и гибель сил! Творение дьявола и его служителей, прибывших для того, чтобы опутать человечество своими пара­лизующими чарами! Но Графенштольц бодрствовал; звезды предвещали побе­ду. Скачок, бросок, молния, хлопок, притаиться, и вот - гремящий грохот ...