т, однако, определенный. То, что происходило с народом как таковым, конечно, происходило с ним не просто так, и это происходило с ним из источников, которые не могли быть достижимы для него. Если есть этическое требование, которое еврейство по праву может предъявить миру, то это требование справедливости. Это ветхозаветное требование, я знаю, предъявлялось уже тогда, когда иудаизм не только требовал, но и мог исполнить. Бог как наивысшая реальность предъявил его, этому народу и никакому другому. Этому народу и никакому другому также дана избранность, чтобы исполнить его. Я не знаю, как еврейство понимает свое рассеяние, как наказание или как испытание. Но я знаю, что только через рассеяние еврейская идея миссии получает ее страшный вес. И это, это безумный соблазн, угроза стать жертвой которого стоит перед немецким народом сегодня: в его отчаянном положении, потеряв часть территории, находясь под угрозой самому своему существованию, и будучи побежденным всюду, только не в его внутренней части, предъявлять требование справедливости! Соблазн, так как это требование для нас не является неотложным. Именно этим, тем, которое требует от человека безусловного отношения к человеку, для нас оно никогда не было. Если еврейство может извинять себя тем, что оно последовало за призывом крысолова прав человека в либерализм, так как это провозглашение выглядело столь похожим не его собственный призыв, то как, однако, мы можем извинить себя? Если еврейство стало жертвой опасности обмана, который поставил человеческое право на место божественного, которого искало еврейство, то насколько больше опасность для нас, когда атаке подвергается не наша миссия, а сама наша сущность? Если мы однажды решимся исследовать не согласно идеям, а согласно произошедшему, не согласно целям, а согласно путям, не согласно абстракциям, наконец, а согласно изначальному и самому внутреннему, то это достаточно четко было задумано не как уравнение, а всегда как распределение. Эта сила так сильна, что даже протестантство, религиозная форма демократии, поставила себя в политическую форму евангелической империи. Это может быть, конечно, знаком для нас, что даже в самом широком общественном сознании вся наша история оценивается только как подготовка; в конце концов, из желаемого ничего на длительный срок не осуществилось. В постоянной надежде кроется одновременно и постоянная опасность, и чем больше сила веры, тем больше также ее соблазн. Что бы мы ни принимали, мы всегда принимали в нашем особенном смысле. Именно там, где мы говорим чужими языками, в перенятых от других понятиях, мы непонятны. Не то, что мы другие, а то, что мы другие и, несмотря на это, хотим быть такими же, как все другие, как мне кажется, делает нас непонятными, еще хуже, придает нам вид неискренности. Мы деремся за социализм, который, в результате, нигде больше не понимается как социализм. Мы называем себя нацией и не признаем ее непрерывную ответственность, не считаемся с договорами, которые, пусть даже и при изменившихся с тех пор обстоятельствах и исчезнувшими правительствами, но все равно были подписаны от имени нации. Мы хвалим себя в век либерализма, принимаем его формы, ищем его конституции, и мы - кто еще сомневается сегодня? - неспособны, под этим знаком прийти к той сбалансированности, которую французский народ достиг в самой совершенной естественности на прекрасном и стремившемся к среднему значению цивилизаторском уровне. С этого уровня и при сегодняшнем рассмотрении, конечно, все наше установление ценностей выглядит варварством, наша литература - безграмотностью, наша дисциплина с картиной щелкающих пятками перед командиром рекрутов - ужасом, беседа, которую мы оба как раз ведем, кажется вершиной глупости, и все, что громко или тихо заявляет о себе, - знаком хаоса, заката Запада. Я нахожу, что мы можем быть довольны уже тем, если у нас есть хотя бы только мужество сделать выводы из этого. Мы усердно боремся против нашего искажения, фальсификации Западом, Римом, Востоком, и, поистине, эта фальсификация должна сидеть достаточно глубоко в нас самих, так как все, что мы в состоянии говорить, остается резонерством, наша полемика в каждом случае представляет собой полемику против нас самих. Мы отворачиваемся от всемирной экономической интеграции, из-за которой мы стали банкротами, и мы не хотим отвернуться от всемирной духовной интеграции - из-за которой мы стали духовными банкротами, несмотря на то, что нам на всех дорогах расхваливают жидкие продукты всеобщей литературной диареи как превосходное культурное достояние? Мы не можем проводить политику, так как мы - не нация, и мы - не нация, так как у нас еще нет ее предпосылок; одна из этих предпосылок, теперь и сегодня самая важная, - это целостность страны. Страны, ощутимой, твердой земли, господин доктор Шаффер, земли, с которой вы, как и я, утратили непосредственную связь, связь, которую мир у всех тех, кто еще обладает ею, не без успеха старается полностью коммерциализировать, связь, которая на самом деле содержит в себе больше последствий национального, метафизического и этического вида, чем мы могли бы себе предвидеть, мы, которые живем на асфальте, мы, любовь которых к природе при практическом применении может дойти, самое большее, до неудачной попытки подоить быка. Прежде чем целостность этой земли не достигнута, не гарантирована навсегда и любыми средствами, каждая попытка провозгласить универсальную ответственность не может значить ничего больше, чем заниматься трансцендентальным развратом. Как немецкая история будет выглядеть в будущем, я не знаю; но я знаю, что мы не можем отдыхать ни одной секунды, что мы все должны прикладывать все силы, чтобы суметь вообще войти снова в историю как народ. Это земля, которая диктует нам это, обремененная неисполненной историей земля, это латентная, еще не истощенная сила страны, которая движет нами. Немцы не могут жить в рассеянии, и там, где немцы живут в рассеянии, там каждая попытка через сохранение своеобразия своей жизни подняться до своей власти никогда не пошла дальше первых шагов. Духовный Иерусалим может быть достаточным для еврейства; но одной духовной Германии не хватает для германства. Самое сильное немецкое племя вне границ, племя балтийских немцев, разрушилось в своем господстве после семисот лет, когда Германская империя была разбита в своем господстве. И балтийские немцы основывали свое господство на владении землей, как это повсюду в чужих странах движет немцев к земле, и где они селятся в городах, там они теряли господство быстрее, более основательно, сдавались быстрее и более основательно становились на службу чужой народности. Бисмарк знал, почему он требовал земельной собственности к посту канцлера. И мы, у которых нет собственности на землю, никогда не будем ею владеть, мы, которые живем в рассеянии городов - не должно ли из этого именем Бога ли, черта ли, возникнуть в нас еще более сильное обязательство к земле? Не подлежит ли еврей на чужбине, католик диаспоры более сильному принуждению к духовному закреплению, укоренению? И мы в городах тоже подлежим принуждению к закреплению, к духовному, если хотите, к душевному, к нравственному закреплению, укоренению в земле? Не отношение человека к человеку может быть для нас самым решающим, а то отношение, которое он устанавливает для себя самого, отношение к земле, к общности, которая привязана к земле и связана землей, все равно, каким образом. Это единственное требование, которое может быть действительным для нас при всех обстоятельствах, если мы говорим о нации. Немецкое требование, и вовсе не еврейское. Иве поднял руку. - Позвольте мне продолжить, - сказал он. - Являюсь я антисемитом или нет, здесь это не имеет никакого отношения к делу. Действительно антисемитизм - это всегда только дело вторичной степени, и то обстоятельство, что любая из обеих участвующих партий всегда рассматривает его в качестве проблемы другой, спихивает ответственность на другую, допускает, пожалуй, вывод, что он является не проблемой, а не всегда однозначным явлением, поставить которое на определенное место, или справиться с ним должно быть предоставлено мудрости государственного руководства. Мне кажется довольно неполезным, после того, как некоторое время было привычкой подозревать друг друга в еврействе, ругать теперь друг друга как правого нациста. Это только уводит эту ясную игру в сторону. И праздным, в конце концов, представляется мне также вопрос, обладает ли веснушчатый сын померанского инспектора, при биологическом рассмотрении или нет, большей ценностью для нации, чем немецкий еврей высокого духовного уровня. Нация устанавливает ценности, разумеется, но как можно сравнить функции? Выполняет ли кто-то свою функцию хорошо или плохо, это определяет его ценность. Если я говорил: еврейское требование, то это, естественно, оценка. Вы понимали это так, и я думал так же. Решающим является то, что функции исполняются в зависимости от тех ценностей, которые устанавливает нация. Еврейское требование, можно сказать о нем так: оно никогда не может действовать как первостепенный приказ; оно никогда не сможет определять наш уклад жизни, и ее устройство, государство, и не сможет определять определяющее духовное содержание государства, закон. Еврейство сделало выводы из того, что оно не владеет территорией; оно могло отказываться от государства, и должно было оборачиваться против силы. Однако мы владеем территорией и не можем отказываться от государства, и от государственной власти и ни при каких обстоятельствах немецкая воля к господству, в какую бы силу и в какую бы форму она бы ни была облечена и в каком направлении бы она ни действовала, не может ограничиваться только духовным. Это так, и мы не хотим изменять это. Если для нас получается универсальная ответственность, то мы не можем приступать к ней, если она первым условием ставит для нас отказ от настоящей силы. Мы можем ставить эту ответственность только из нас, и только из нашей полноты, а не из более или менее добровольной нехватки. Так как, все же, это значило бы сделать из хорошей нужды плохую добродетель. Если мы проверим себя на наше содержание в крайних возможностях, то на обоих полюсах всегда стоит власть. Нашей жизненной основой является земля, итак, наша универсальность не может осуществляться иначе, чем империалистически. Почему мы должны бояться выразить то, в чем и так все упрекают нас? Народы начинаются с героической эпохой, наивысшей, которую они могут достичь. Они заканчиваются с абстракцией всемирной мудрости. Если мы теперь и сегодня верим в немецкое начало, то мы и хотим действовать все же беспечно. Как оправдывается такое наше поведение, мы хотим предоставлять это жизни, не рефлексиях о жизни. Иве замолчал. Шаффер в его углу не шевелился. Они не смотрели друг на друга. Шаффер поднялся и наполнил пустое пространство, наливая Иве чай, большой сердечностью. Когда Иве на рассвете покинул дом, Шаффер, провожая его вниз по лестнице, положил ему руку на плечо. - Что есть немецкое? - спросил он и подал ему руку на прощание. И еще раз спросил: Что есть немецкое?