Выбрать главу
*

Иве знал, что Парайгат будет ставить его перед всеми остальными из-за четкой позиции. Он не уклонялся от него, все же, он сам осознанно забросил своей ре­пликой о романтике крючок, за который должна была зацепиться дискуссия.

Действительно тот довольно необязательный способ, с которым он встал на сто­рону романтики, соответствовал довольно необязательному представлению, ко­торое у него было о ней, и пришел он от желания не уклоняться от обвинения вместо того, чтобы опровергать упреки простыми отрицаниями. Он пришел к романтике, как например, поколение, которое было младше его примерно на десять лет, пришло к футболу, он неожиданно нашел ее на своем пути как обезболивающее средство, которое сначала удовлетворяло его духовную по­требность, как футбол удовлетворял им потребность физическую, он знал, что он со своим признанием в верности романтике и тому, что еще осталось нужно сделать, высказал так же мало, как мало выражает официальное утверждение о том, что игра в футбол служит закалке нации; так как прекрасное напряжение ряда воскресных вечеров, наконец, в лучшем случае, вместе с всеобщим поло­жением ног, поставленных носками внутрь, могло бы привести к страстно ожи­даемой и с ликованием встречаемой победе национальной сборной, к суррогат­ной победе, стало быть, то так же и его занятие романтикой, даже если он пре­давался ей с так сказать животной серьезностью, которая была свойственна ему, в конце концов, все же, могла привести только к вероятно охватывающей и профессионально значимой позиции, которая, однако, в общем и целом остава­лась суррогатным мировоззрением, тем более что он должен был с печалью констатировать, что он, пожалуй, мог бы вжиться в духовный мир романтики вместе с опьяняющими открытиями, которые этот мир ему предлагал, мог бы с ним свыкнуться, но не мог бы в этом мире жить, так как это требовало жить от него. Он мог из смелых и наполненных более глубокой логикой, чем та логика, которая была возможна на протяжении ста лет, конструкций, как и из намеков и фрагментов романтики вылавливать связи и знания, которые совсем ничего не утратили в своей действенности, формулировать основные принципы, кото­рые он уже долго искал с ощущением того, что они должны были бы уже закап- сулированно находиться в нем самом, следовать ходу мыслей, которые почти непосредственно вели к тому, чего требовало время, и, тем не менее, у него оставался остаток, нести который ему было неприятно. Этот остаток лежал, ко­нечно, в совсем другой плоскости, чем та, где обычно искали аргументы те, ко­торые называли его и ему подобных романтиками; ему мешала не недостаточ­ная жесткость ощущения, которую якобы требовал век техники, вероятно, что­бы легче это ощущение притупить, она была в достаточной мере уравновешена большей остротой ощущений, его острота анатомического скальпеля позволяла уверенно вырезать плодотворное или бесплодное ядро из беспорядка идей, ка­залась Иве очень желанной, но та необходимая по всем ее предрасположениям попытка романтики позволить, в конце концов, целеустремленно закончиться всей освобожденной органической силе в ограничении, в немецком ограниче­нии, создать порядок как, в какой-то мере, самоцель, тогда как Иве рассматри­вал совершенный порядок скорее как средство, чтобы если и не вырвать у неба его последние тайны, то, пожалуй, вырвать из земли последнюю ненемецкую власть. И у него, когда он оглядывался вокруг себя, тоже не было никакого по­вода падать духом; то, что приводило в движение время, непременно признава­ло его правоту, и то, что не признавало его правоту, он легко мог установить как не движущее, или отослать это в другое время, он находил самого себя в полном согласии с современностью, и он находил эту современность прекрас­ной, причем и то и другое должно было удивить каждого, кто его знал, и знал, как он жил. Иве на самом деле полюбил город, и именно ради его возбуждений, которые были ничем иным как духовными возбуждениями. Так он бросался в вихрь разговоров, еще гордый их всеобщей бесполезностью, разговоров, кото­рые не обогащали его, которые даже не вели его непосредственно к нему само­му, никак не служили какого-либо вида образованию, которые скорее заставля­ли его падать и подниматься, так что в быстром вихре прыжков от постамента к постаменту в нем загоралось все, что только могло гореть. Осознание сомни­тельности каждой точки зрения не могло его при этом соблазнить добровольно отказаться от соответствующей точки зрения, он никогда не знал, не упадет ли он на это раз в бездну. Однако он не падал в бездну, потому что часы самого горького отчаяния были часами отчаяния из-за него самого, а именно: не быть достойным того, что происходило вокруг него. Боль от того, что его не призвали с полным самопожертвованием, она была его отчаянием, и из нее исходила во­ля ко всемерному самоограничению, которое делало ценной ту безграничность, частью которой он был; это представлялось ему положением солдата, который поддерживал себя в готовности умереть за отечество, у которого даже не было военных целей. Найти самого себя означало для него узнать смысл окружающе­го мира. Узнать, нет: понять. Он верил себе, что он сможет понять; у него всю­ду была возможность устранить простой недостаток в знаниях. Если он, загнан­ный в угол, как, к примеру, Бродерманном, оказывался обязанным давать кон­кретные показания о конкретных вещах, он полностью сознавал, что он не мог высказать от себя ничего, кроме общих фраз, и если его и не утешало то, что везде и всюду люди, оказывавшиеся в такой же ситуации, чувствовали себя точно так же, то, все же, этот факт зажигал в нем, вероятно, тот единственный аргумент, который он должен был бы использовать против Бродерманна: а именно то, что к конкретным высказываниям относится конкретное задание, и, исходя из этого, противозаконность системы исключала всякую более высокую ответственность, убедительная причина для устранения системы. Желание од­нажды стать премьер-министром с диктаторскими полномочиями было широко распространено, и тот, кто считал это желание детским, доказывал тем самым только свою собственную абсолютную неспособность соответствовать должно­сти премьер-министра. В те времена почти вся Германия состояла из несосто­явшихся премьер-министров, и мы не можем сожалеть об этом ее положении, хотя мы и весьма далеки от того, чтобы быть демократами; так как это положе­ние напоминает нам о романтичной мысли, что из экономии существует только один король, если бы мы не должны были приниматься за дело экономно, то мы все были бы королями. И если мы ни в коем случае также не можем идентифи­цировать себя с Иве и его представлениями и мнениями, мы, которые давно нашли духовный приют и сознаем, что являемся полезными и полноценными членами общества, которое удовлетворяет нас и наши надежды, уверенно мо­жем отказаться от того, чтобы запутываться в таких бессмысленных духовных приключениях, все же, мы с симпатией следим за путем этого молодого челове­ка, который, испытав все заблуждения и ошибки, пришел, наконец и навсегда, все же, к тому своему внутреннему форуму, который образует само собой разу­меющуюся основу нашего бытия, рассматривая любое представленное заблуж­дение как средство к осознанию, и мы тем самым находимся ближе к методу Иве, чем мы сами были склонны предполагать. Так как все дискуссии, в кото­рых Иве с таким большим усердием принимал участие, в полной мере имели ха­рактер монологов, при которых никакое мнение не было мнением, а все было только той стороной спичечного коробка, об которую загорается ищущий дух, и у нас, вероятно, есть причину удивляться еще больше, чем Иве, когда мы наблюдаем, какое изобилие общих предпосылок по умолчанию было в наличии, и можем, исходя из этого, утверждать, что достигнутые результаты представля­ли как раз не синтез бесед, а, даже если они как результаты несли кажущуюся компромиссной оболочку, полностью были дополнениями более высокого «Я», синтетическими, стало быть, только как выражение общепринятого закона, ко­торый успешно воздействовал непосредственно на каждого отдельного челове­ка и вне связи с беседой. Давайте же поймем, по меньшей мере, обаяние нов­шества, которым должны были обладать для Иве те вещи, которые для нас уже давно стали нашим гарантированным богатством; давайте не будем недооцени­вать значение того факта, который позволял молодым людям того времени ис­пользовать, не задумываясь, людей, книги и события как пианино мыслей и чувств, с которыми они заставляли звучать композиции из своей волнующейся субстанции, фрагменты, из которых, все же, выводила себя музыка всего вре­мени, и которые, пожалуй, все же, стоит записать здесь. И если мы занимаемся теми молчаливо имевшимися предпосылками, то для нас прояснится, какое рас­стояние разделяет нас с временами, когда их как раз и не имелось в наличии, и осознаем все право Иве на то, чтобы найти себя как составную часть будущего, всей нашей современности. Так что действительно были времена - и мы можем установить это без трудностей, взяв их документы из архивов - в которых нация, например, не только была отнюдь не фиксированным и точно отграни­ченным понятием, а даже отрицалась как явление, рассматривалась как дья­вольская химера каких-то эгоистичных сил, как изобретение для обмана чело­вечества. И ведь такими были представления умных, и просвещенных, и влия­тельных людей, которые они могли открыто произносить на собраниях и писать в своих газетах, и при этом, отнюдь не боясь того, что возбужденная масса из- за такого ужасного оскорбления общего здравого смысла сразу и обычными у возбужденных масс средствами поставит их на место, вовсе не так, они, наобо­рот, встречали внимание и доверие, и даже те, которым мы здесь должны были бы отдать должное в том, что они высоко держали идею нации, не делали этого, в полном ощущении реальной ценности, но только считали полезным поддаться всеобщему психозу - поддерживать «химеру» как таковую или как их личное, очень далекое от нашего, представление о нации как необходимой составной части для укрощения алчных масс. Если мы все это обдумаем, то мы не сможем презирать Иве за то, что он, говоря о нации или об империи, не мог сразу и со всей ясностью представить все так бесконечно связанные с этими высокими идеями подробности вплоть до последних таких знакомых нам учреждений. Так как ему, которому повезло как бы интуитивно осознать предпосылку нации, приходилось сначала приложить все силы, чтобы определить эту предпосылку, и мы, с чувством пресыщения от владения этим, вероятно, можем по этому по­воду улыбнуться, но нам следует остерегаться улыбаться по поводу той серьез­ности, с которой это происходило. Со все новыми наскоками пытался он охва­тить этот феномен, сформулировать его в словах, оказывался отброшенным снова и снова, опять оживал от великолепных предчувствий, и при каждом ша­ге перед новым полем, наполненным таким бесконечным изобилием возможно­стей, которые все время сдвигались и перегруппировывались, дополняли друг друга или же друг друга упраздняли, так что он мог бы упасть духом, вместо того, чтобы, как он и делал, черпать из этого для себя все новые надежды. По­тому что то, что все было рационально связано, было другой предпосылкой, ко­торую он почувствовал с самого начала, и как раз это сковывало его с такой большой степенью обязательства с его заданием; одна единственная ошибка должна была разрушить прекрасную божественную ткань, и дьявол каждый раз заново водил человеческой рукой. Там лежало также принуждение поэкспери­ментировать со всеми методами определения, и если эмпирический метод так­же, по меньшей мере, как корректив сохранял преимущество, то он, все же, не боялся придавать своему специфически пережитому им опыту очень широкое значение, но только он при этом имел в виду не себя, а как раз то, что это мог бы испытать каждый. Конечно, встречи для него могли здесь быть только ме­стами стоянки, и когда он нашел у Новалиса фразу: «Немцы есть всюду, гер- манство столь же мало, как романство, гречество или британство ограничено особенным государством; это общие человеческие характеры, которые только тут и там стали преимущественно общими», ему тут же захотелось немедленно снять с этой мысли ее психологическое одеяние и - так как психология для него с самого начала означала лишь противника не только философского, а и вооб­ще духовного - облачить ее в одеяние исторической сути. Внезапно старая мысль так получила для него новое содержание, нация, германство и культур­ный круг слились для него воедино, и мир оказался в порядке, который был бы достаточным для него, мог бы его осчастливить, если бы он не был слишком легко связан; так как для него осязаемой была только сила современности, как западный культурный круг, мир церкви как нации в себе, как мир еврейства, в огромных пересечениях стирались обманывающиеся границы, и вполне оправ­данным могло показаться постоянно приписывать к своеобразному содержанию своеобразные фигуры, приобщать к германству Шекспира и Данте, и вместо этого радостным толчком отправлять Томаса Манна на Запад, где ему и было место, даже если он и жил в Мюнхене. Одним махом решались все проблемы, социальные не в последнюю очередь, различные суждения со всех сторон со­единялись в одну закрытую сеть, идеи национального коммунизма, как и идеи социального национализма, разоблачали свое таинственное происхождение как протест германства против Запада, каждая задача как бы сама по себе прыгала на свое место, и, собственно, не оставалось ничего больше, как теперь бодро выйти к публике с новой программой; но, как ни странно, для Иве и этого еще не было достаточно. Здесь без большого труда можно было сразу окинуть взглядом все политические выводы, немецкое требование сразу выходило наружу, своеобразие немецкого империализма, задача миссии, как называл ее Шаффер, но то, что было самым важным для Иве, как скрывающееся во мраке смутное предчувствие оставалось как бы за горой. И, таким образом, смелое здание должно было оставаться в его снах как в сиянии утреннего солнца; ка­мень ложился к камню, храм строился в окрыленной архитектонике, превосход­ные алтари поднимались в строгих линиях, пестрые окна ловили свет, красиво распространяя его во всем сиянии по пространству, великолепное строение, которое окружало маленькое, пустое место, святыню неизвестного Бога. На са­мом деле все соображения - например, нужно ли рассматривать империю как статический, а нацию как динамический элемент германства, каким образом народ как биологическое единство или как душевное понятие связан с импери­ей, как связана нация с государством - блекли перед одним большим вопросом: Бог. Здесь должен был зацепиться Парайгат, и Иве воспринял это со стыдом, не потому, что он должен был дать неудовлетворительный ответ - а кто мог бы дать удовлетворительный? - а потому что также молчание было больше, чем трусостью и ложью - оно было сомнением в смысле существования. Он нашел Парайгата в ателье. Хелена отсутствовала, и художник стоял перед большим листом с закрытыми глазами. Так они удалились в угол, и Парайгат действи­тельно сразу, как хищная птица, накинулся на тот факт, что романтика закон­чилась, встав на сторону католицизма. Иве в голову пришло только слабое воз­ражение, что это была не романтика, а скорее часть романтиков, и их переход к католицизму не обязательно лежал в сфере романтики. Он, впрочем, мог у