Горизонты расширялись перед ним. Иметь стипендию и лекции в упреждении, то есть повысить свой месячный бюджет чуть ли не до шести червонцев, — это было для него не шуткой, возбуждало юношу и укачивало, но весеннее беспокойство не оставляло его ни на минуту, превращаясь изо дня в день в сосущую тревогу, застлавшую тенью его красивые глаза. Всё скучнее было ему возвращаться домой и он сидел вечером в библиотеке до тех пор, пока это разрешалось и всё сильнее погружался в книги. Вспоминая утром, что ему нужно чистить навоз, подстилать коровам солому и поить их, он начал залёживаться, схватывался в последнюю минуту и иногда бил палкой смирных животных, которые всегда относились к нему благосклонно. Всё тоскливей думал он о лете, когда настанет в институте перерыв, и он будет прикован к своей кухне. В деревню его не тянуло. Подол, особенно Нижний Вал, заброшенная улица, дыра, трущоба предместья, перестала ему нравиться, и долгий путь к институту, которого он раньше совсем не замечал, начинал казаться ему утомительным.
Думая о будущем, он хотел стать ближе к городской культуре — посещать театры, кино, выставки и доклады, а оторванность от центра отнимала много дорогого времени на лишнюю ходьбу, мешая таким образом свободно приобщаться к благам цивилизации. И в душе Степана росло недовольство, отравлявшее ему академические успехи, обессиливавшее надежды и ослаблявшее энергию. Он вдруг вообразил, что переутомился, и втайне возлагал какую-то, если не большую часть своего истощения на счёт Мусиньки, которая своей страстью совсем бесцельно, как начинало ему казаться, пожирала его силы, достойные высшего и более ценного применения.
Лекторское бюро его не подвело: через полторы недели он получил письменное предложение принять кружок в Жилсоюзе от лектора товарища Ланского. Ночью Степан поделился своей радостью с Мусинькой, но она отнеслась к ней иначе.
— Для чего тебе эти лекции? — сказала она. — Разве тебе чего-нибудь недостаёт?
— Но я ведь буду получать почти два рубля за сорок пять минут.
— Из-за этих лекций ты свои забросишь, — сказала она. — Эти два рубля будут тебе стоить института.
— Никогда, — ответил он и, почувствовав в её словах какое-то недовольство, прибавил: — Что же мне, всю жизнь коровам хвосты крутить?
— Да, — вздохнула она, — твоя правда.
Он молчал, курил и вдруг промолвил:
— Я устал. Вечером у меня голова болела.
— Водит? Эта умненькая головка? Нет, моё маленькое счастье, это сердце твоё скучает и тужит. Сколько ему ещё биться! Но Мусинька не станет поперёк твоего пути, когда она станет ненужной.
— Мусинька, вы оскорбляете меня! — сказал он. — Я вас никогда не забуду.
— А, ты уже словно прощаешься! Я вас не забуду это слова, которые говорят при прощаньи. У тебя душа — грифельная доска: достаточно пальцем провести, чтобы стереть написанное.
Он предпочёл бы жалобы, упрёки, чем тёплую горечь её слов, волновавших его своей правдивостью. И желая доказать ей и себе невозможность разлуки, он обнял её в порыве принуждённой страсти.
На другой день в три с половиной он должен был уже быть в Жилсоюзе. До одиннадцати он просматривал пособия и составлял конспект вступительного слова, так как хотел начать свой курс не без некоторой помпы, понимая, как много значит в каждом деле первое впечатление. Понимал он и то, что явиться в старом френче перед аудиторией, которую он должен очаровать, это всё равно, что играть на расстроенном рояле. Надо преобразить свою наружность во имя успеха украинизации.
Вынув свои сбережения, он пошёл к магазину, который полгода тому назад остановил его блестящим шиком своих витрин, заставив столько передумать. Он влетел на крыльях червонцев, порхал и кружил с быстротой ласточки и через три четверти часа вылетел оттуда с изрядным пакетом, где было серое демисезонное пальто невысокого качества, такой же серый костюм, пара сорочек с приставными воротничками, галстук из кавказского шёлка, запонки с зелёной эмалью и три цветных платочка с клетчатыми краями. Купив ещё серое кепи, остроносые хромовые ботинки и калоши к ним, он на остаток купил себе хороших папирос и поехал домой на Подол.
Мусинька, ведшая грустный ménage à trois, варила обед на три персоны и очень удивилась, увидев Степана с кучей пакетов. Он таинственно попросил позволения побыть полчаса в её комнате, где было зеркало. Там он завершил своё превращение, легко приспособив себя к требованиям новой одежды, так как его наблюдательный глаз не раз уже замечал на других, где что должно быть, и только галстук никак не желал завязываться, пока он не догадался, как это делается. Увидя себя всего в зеркале, он замер от радостного волнения, словно бы впервые себя увидел и узнал. Он долго любовался своим открытым высоким лбом, говорящем об недюжинном уме, и медленно поднял к волосам руку, чтобы погладить их, чтобы поласкать самого себя и этим проявить свою самовлюблённость.