— Странно, правда? — спросил он.
— Не помню, — ответил поэт. — Но дело не в этом, Вот вы пришли голодный, ободранный, беспризорный, а теперь имеете пальто, пиджак, немного денег и сборник рассказов. А разве стали счастливей? Теперь вы скулите: писать не могу. Вот вам иллюстрация к моим мыслям о движении. Недаром я всегда говорил, что счастье невозможно. Сегодня съел, а завтра голоден.
— Неестественно всё это, — вздохнул Степан. — И всё в городе неестественно.
— После того, как СВЕРХЪестественное отвергнуто, НЕестественное осталось нашим единственным утешением, — сказал поэт. — О счастьи, то есть о полном удовлетворении, нельзя говорить без отвращения, — это низменнейшая из людских иллюзий, потому что она всего естественнее.
Он налил стаканы.
— Все те, кто распространяется об естественности, — продолжал он, — понимают в жизни, как свинья в апельсинах. Ибо с тех пор как человеческий разум начал рассуждать абстрактно, человечество безнадёжно покинуло путь естественности, и вернуть его снова на этот путь можно только отрубив ему голову. Сами сообразите: как может человек уничтожить естественность вне себя, не уничтожая естественности в себе. Каждое срубленное дерево показывает, что что-то естественное подрезано уже и в человеческой душе. С тех пор как человек променял естественную пещеру на выстроенный шалаш, с тех пор как начал тесать естественный камень, уже тогда он стал на путь изобретательства, который остался нам в наследство. Разве естественно сознавать незавершённость жизни и стремиться к новым формам её? Или вообще осуждать нашу жизнь? Естественней было бы не замечать её недостатков и прославлять безоговорочно, как и делают разные соловьи. Поэтому всякий прогресс есть движение, всё более отдаляющее нас от естественности. И курение ваше выдумано, ибо естественней было бы дышать свежим воздухом.
— А я курить не перестану, — сказал Степан.
— Я вас и не заставляю, — продолжал поэт. — Я только хочу, чтобы вы поняли, что человек есть reductio ad absurdum природы. В нас природа сама уничтожает себя. В нас заканчивается одна из областей земной эволюции, и никто после нас не придёт, никакие сверхчеловеки. Мы — последнее звено цепи, которая будет разворачиваться, может быть, не один раз на земле, но иными путями и в иных направлениях. Мозг — вот наиглавнейший враг человека… Но, друг мой, не смотрите так внимательно на ту женщину в синей шляпе, хотя это и очень естественно.
— Это так, между прочим, — сказал Степан.
— Наоборот — слушать меня совсем неестественно.
— Вы всё про конец света говорите, — смущённо сказал Степан. — Хмурый вы.
— Меня всегда больше интересует не то, что делается, а то, чем оно окончится.
— Вот вас и называют — бесхребетный интеллигент.
Эти слова оскорбили Выгорского.
— Бесхребетный интеллигент, — пробурчал он. — А что за толк от хребта, если он плох? — Потом поднявшись добавил: — Все мы мелкобуржуазны, потому что должны умереть. Дайте нам вечную жизнь, и мы станем новыми, великими, полноценными. А пока мы смертны — мы смешны и никчёмны.
IX.
Вечером Степану сказали, что кто-то к нему приходил, пообещав зайти завтра утром. Кто это мог быть? Вопрос этот просто беспокоит Степана, потому что за всё время его пребывания на Львовской улице никто к нему никогда пе приходил, да и припомнить он не мог, чтоб вообще кто-нибудь знал его адрес. Он жил, действительно, как мышь за печкой. И этот стук неизвестной руки в дверь его комнаты пробудил в юноше желание принимать гостей и беседовать с ними в часы отдыха.
«Надо заводить знакомых», — подумал он.
Действительно, ему нужно было некоторое время пожить просто, развлекаться мелочами городской жизни, отдохнуть и обновить силы после напряжения последних месяцев. И не пишется ему наверное, потому, что он сильна утомился, а утомлённая душа не в силах нести тяжести дум.
Ложась спать, он твёрдо решил: не умащать посещения редакции, потому что литературные разговоры только волнуют его бессилие, вообще отойти от литературы как можно дальше, завести друзей, непричастных к литературе, даже с Выгорским встречаться не более раза в неделю. Словом, после первого увлечения философствованиями поэта и его скептическим отношением к миру, Степан почувствовал критическое отношение к нему, потому что сам жил без софизмов и воспринимал мир без фильтра абстрактных теорий. Он не лгал перед собой ни в мыслях, ни в действиях, и действительность оставалась в нём, и жизнь не переставала быть для него душистым, хотя и горьким миндалём.