Выбрать главу

Гранитные, сизые и неровные, плиты набережной привели меня через сто шагов к каменному мосту, украшенному башнями, с висячими цепями. Каменные башни увенчивались золочеными яблоками. В сизости утра золоченые яблоки остро поблескивали, будто стянув в крутые свои бока текущее в воздухе свечение. Влево открылась осенняя, маленькая площадь; листья топорщились на осенней траве, мокром песке (и я с удовольствием шел по листьям, приминая их) в сквере, устроенном посреди площади, вокруг бюста великого человека (тысячи раз проходил я тот сквер! и ни разу не поглядел внимательно на бронзовый бюст; и как он выглядит, я теперь совершенно не представляю); изящной улицей Росси, прислушиваясь к мурлычащему во мне удовольствию осеннего октябрьского утра, и удовольствию влюбленности, я вышел уже на другую, красивейшую в зыбком блеске осеннего утра, широкую площадь, где чернел за деревьями высокий памятник матушке императрице; и вошел в кривой, узенький переулок Крылова; меня влекла утренняя привычка: выпить. Коварства коньяка я в ту пору еще не чувствовал. Утренняя, крепкая выпивка изощряла восприятие, чувственность, дарила дорогое ощущение налитости тяжелой, дремлющей силой, уверенностью, весельем (легкомысленным отчасти); и на Садовой, против стареньких арок, галерей Гостиного двора я привычно ввернулся в щель. Щелью именовался крошечный бар ресторана Метрополь, втиснутый под рестораном, в закутке первого этажа. В утренний час щель душно, до изнеможения набита была девочками; бегемот бы издох от их интимного щебетанья и дыма их сигарет; тут водились умные девочки из Публички, веселые девочки из Гостиного Двора и очаровательные Девочки неведомой занятости. Коньяк был дешев, кофе тоже; девочки брали рюмочку коньяку за двадцать копеек, чашечку черного кофе и, изящно куря, за двадцать семь копеек вели красивую жизнь (впоследствии кофеварку упразднили, коньяк вздорожал, и девочки исчезли. В утренней темной щели стало пусто, чисто, приятно…). Меня здесь знали уже много лет, что тебе, Сережа? и какие-то девочки уже глянули, из-под черных ресниц, на меня с интересом (…мучительное недомогание желания вновь волною прошло во мне); жаль, меня ждали в театре; кивнув: то же, что и всегда, я, поверх милых, и гладко причесанных, и продуманно растрепанных головок, взял тяжелый, приятный всей тяжестью и округлостью, темным коньячным цветом и медвяным, золотистым духом фужер (и конфету; я не любил затемнять вкус коньяка лимоном, тем более в осеннюю пору).

XVIII

В театре было чудесно; утренний свет поздней осени лился сквозь театральные, шелковые шторы; и запах осени чувствовался всюду. В театре было нарядно, празднично, душисто. В утреннем фойе все были любезны, знакомы, красивы, милы, здесь царили актерские привычки, и женщин, изящных, веселых, целовали в щечку, в изгиб шеи (в запах духов), или целовали руку, все здесь были родня, и все выглядели очаровательно утренними, еще не вполне проснувшимися, боже мой, как я любил в ту пору утренний театр!.. и входя в нарядное фойе, я увидел:…выгнув прелестную спинку, моя очаровательная девочка говорила, непринужденно и весело, с моей красавицей женой; их, очевидно, познакомили только что (и ожидал я этого уже давно); жена моя выглядела, безусловно, красивей: изысканней, умудренней, прекрасней; и всё же, всё же, в чем-то она уступала девочке; и это видели все; в изгибе ее губ, темном взгляде жили внимание и не идущая к ней заинтригованность (чем можно увлечь внимание моей жены?), и темное, из-под темных ресниц, ее высокомерие уже было зависимостью; девочка же, выгнув ленивую спинку, легко и точно поместив в воздухе плечики, была совершенно и непринужденно свободной: ни малейшей заинтересованности в ком бы то ни было; ее непринужденность и беспечная уверенность были почти оскорбительными (для моей жены; для меня); и говорили они о какой-то Елене, Елена, звучный, актерский голос девочки, через год… я живу в ее квартире; за шторами Летний сад… балетный станок, и голос моей жены, удивленно и чуть недоверчиво, разве Елена занималась балетом, подойдя к ним с извинениями, что помешал разговору, я поцеловал девочку в подставленную мне невнимательно щечку, и с искренней любовью коснулся губами руки моей жены (духи!), гуляешь, мил друг, небрежно проговорила жена, поворачивая красивую голову и небрежно разглядывая людей в фойе, как мальчик, право. Вечные проказы, насмешливо поклонившись, я отошел, просмотр собирал публику значительную, готовилась не просто премьера, но театральное событие, многих в фойе я знал, актеры, режиссеры, драматурги, публика из всяких управлений, ведающих театрами, прошел горделивый Щелкунчик и вечный приспешник его, Попугай; гибкая и обворожительная Мила, завлит в театре за Фонтанкой, протянула, смеясь, руку для поцелуя (всё, давно уж, устраивалось к тому, чтобы мы с Милой любили друг друга, но вечно что-нибудь служило помехой); когда же я, с искренним сожалением, доберусь до тебя. Мила? поспеши, милый, ждать устану, смеясь; и озабоченный, как майский жук, завлит в театре на Невском налетел на меня, когда же вы напишете для нас пьесу. Пьесу. Вы для Ленфильма, я знаю (с сожалением я увидел, что Мила уже присоединилась к девочке моей и жене: …Елена, чудо Елена!..), знаю, знаю, для Ленфильма сочинили комедию. Для нас. Пьесу. Пьесу. Не притчу. Пьесу; когда, в четверг, отвечал я, смеясь; а что, напишу для них пьесу; и Мишенька, лучший друг (всему Городу лучший друг), актер из Комедии, забормотал вдохновенно мне в ухо, уведут твою девочку, уведут (пить с утра нужно меньше! тебе вечером играть!), уведут, вдохновенно и мрачно пророчил Мишенька, действительно уже крепко поддатый, в деревеньку Москову уведут, меды пить, на золоте едать, заслуженной будет. Видишь, кто?.. я повел взглядом и увидел **, главного режиссера знаменитого московского театра, завистники, Миша, украшают жизнь, Мишенька хохотнул и развинченной своей походочкой отбрел, худсовет, звучало в фойе, худсовет. Худсовет. Главный… Смольный… в причудливом отражении зеркала увидел я нарядное кружение, где каждый был если не знаменитостью, то творческой личностью; зеркало резко выделило меня: излишне широкие плечи, тяжелая и высокая, легко подвижная фигура (в ту осень в моду, вместе со стилем джине, входили длинные, гибкие мальчики с плечами шириной со спичечный коробок…); и что-то в зеркальной глубине дрогнуло, блестящее кружение застопорилось, ну, пробурчал с удовлетворением Мишенька, работяги уже клюкнули, отчетливый запах дурной выпивки, значит, будет в премьере порядок. Можно и начинать, портвейна, или черт там знает чего за полтора рубля мелочью, коснулся меня. Трое работяг, монтировщиков, в черных, грязных ватниках шли через нарядное фойе к высоким, белым с позолотою дверям, что вели за кулисы.

(Три витязя бубновых!..) шедшего впереди, мальчишку, я разглядеть не успел, и видел только его затылок, лохматый, упрямый и русый. За ним шел грузный и черный, взъерошенной птицей, и всё не мог оторвать взгляда от пленительной моей девочки. Третий был лыс, пьян: старичок сморчок… тихо я присвистнул. Чудовищная сила гнездилась в том старичке; увидеть это мог лишь тренированный глаз; ой не хотел бы я встретиться ночью в переулочке с таким старичком.

…жена моя (в бешенстве! прикусив губу) отвернулась; девочка откровенно забавлялась; но черный, взъерошенный глянул от дверей еще раз, и девочка сдвинула угрюмо бровки, чисто рогожинский взгляд, звучно и сумрачно говорила она, когда я подошел, встревоженный. Жена моя, юная чистая красавица, принужденно рассмеялась: …мерзавец, мальчишка!…взгляд! гм, нашел я что промолвить, смущенный: не учинять же из-за мальчишки историю. В приличных театрах, начал я, милый критерий приличия театра, холодно заметила моя девочка, величественные пожилые дамы, торговавшие голубыми программками, отворили белые, с золоченой лепкой, двери, и утренняя публика, любезно переговариваясь, потекла в мерцающий позолотой зал.

XIX

…ещё раз! Ещё раз: проход монтировщиков, пожалуйста; что-то в шествии их заключалось, чего я тогда не понял: важное! Их шествие, гулянье через утреннее, изящное фойе… Старичок не идет в счет. Истрепанный ватник, лысая, жутковатая голова. Узкие, висящие плечи, устрашающий бычий загривок, и чудовищной величины и тяжести клешни; старичок приял свои восемьсот, и приветливо пришепетывал: частушку матерную; старичок Добрыня не в счет. Витязь. Гиревик. Старичку до всех, лощеных, в бархате, дел никаких нет. У старичка личный, и интереснейший мир. Тревожный черный, взъерошенный (углем жгущий, рогожинский взгляд!), сумевший взглядом ввести мою девочку в угрюмость; что между ними, взъерошенным и моей девочкой, произошло?.. а как они шли! нет, как они шли! Черные. Выпившие. Укрепили, значит, декорацию, вышли на угол, зашли во дворик, приняли Волжского, рубль шесть копеек фугас, придымили папиросочкой. Вернулись. Теперь начнут, сказал Мишенька, актер. И точно: пришли эти трое, в чумазых ватниках; и белые, золоченые двери в мерцающий зал отворились. Главнейшими они были здесь, вот что. Шли, как в лесу. В упор никого не замечая!.. и две женщины-девочки, красивые, как длинные цветы, посреди фойе; и что? загадка в том, что… И всё же, шествие их через нарядное фойе переломило дымчатый хрусталик моего утра. Чего я испугался? Тревогой нехорошей пахнуло; загадка в том, что горящий угольем взгляд черного и взъерошенного был моей девочке исключительно понятен; и мерзкий мальчишка глянул на красавицу мою жену, как предъявил ей счёт; знал мальчишка о ней что-то, чего она ему не могла простить! вот с чего начало всё рушиться.